ЖАНРЫ

Мултанское жертвоприношение

Лавров Сергей Борисович

Шрифт:

Показание свидетеля священника Якимова как бы воочию подтверждает правильность нашей исторической справки. Он сам был депутатом от духовного ведомства по двум делам, очевидно, возникшим на той же почве. В одном случае лишенный прав вотяк, отбывший арестантские роты и не принятый в прежнее общество, донес на вотяков-односельчан, что его хотели «замолить». Донесение было вполне голословное; тем не менее нарядили следствие, давшее повод исправнику и следователю благополучно получить весьма крупные взятки с оговоренных вотяков. Другой рассказанный тем же священником случай, окончившийся столь же крупной взяткой, вызван был опять-таки совершенно голословным заявлением какого-то вотяка о том, что его «хотели односельцы молить». Заявление было сделано местному священнику, который и поднял «дело». Когда приехали власти, вотяк от всего отперся и сослался даже на то, что он ничего не помнит, так как в это время страдал белой горячкой. Вот по поводу этого-то случая свидетель священник Якимов замечает только: «Едва ли священник не отличил бы бред белогорячечного от здравомыслящего заявления».

Однако нам возражают указанием не на слухи только, но и на живых свидетелей. Мы слышали здесь господ Иванцова, Рагозина, Львовского, Новицкого и некоторых других. Не верить им, по мнению обвинителя, нет уже решительно никакого основания: они давали показания под присягой. Прекрасно. Мы и не думаем подозревать их в клятвопреступлении, но мы желаем и должны дать себе точный и ясный отчет в их рассказах «по существу», т. е. в доказательном значении этих рассказов, принятых пока на веру. Начнем со стапятилетнего, белого как лунь старца Иванцова, от дряхлости воссевшего здесь посреди зала с видом «вещего Баяна», поющего нам о седой старине. Рассказ его относится ко времени за пятьдесят лет назад. Откуда и каким образом добыт следствием этот столетний старец, которому впору поистине только «спокойно умереть», мы не знаем. Мы видели и слышали его всего лишь на протяжении нескольких минут и даже не можем определенно судить, не имеем ли мы в лице Иванцова дело с совершенно уже выжившим из ума по дряхлости лет старцем, так как, кроме «удивительного» рассказа о вотяках, мы ничего от него не добились. Рассказ же сам по себе поистине «удивителен». Дело, выходит, было так. Он с женой, свояченицей, золовкой и подростком племянником проезжал как-то в телеге вотской деревней. Вдруг за околицей их останавливает целая толпа вотяков и требует выдачи племянника, желая его «замолить», т. е. принести в жертву. Бабы, испугавшись, разбегаются, а они с племянником «вырываются» и едут домой. Я вас спрашиваю, правдоподобен ли подобный рассказ? На глазах пяти посторонних лиц вотяки с насилием желают схватить жертву. Не проще ли для этой истории поискать иного объяснения. Иванцов не поясняет, откуда они возвращались, не с базара ли, и не были ли выпивши. Их задрали, может быть, так же выпившие, как они сами, вотяки, и в этом вся история. Для нас важно одно, что Иванцов тогда же затеял «дело» против вотяков, окончившееся на деньгах миром. Вотяки ему «за обиду» заплатили, так как судом (даже прежним, дореформенным судом) было признано, что тут были простое насилие и драка. Очевидно, Иванцов тогда же присочинил, для верности своего «дела», что, мол, «хотели замолить», и теперь уже помнит об этом как о свершившемся факте. Как бы то ни было, этот вековой старец — единственный свидетель-очевидец, единственный свидетель не по слуху, дошедшему к нам из третьих рук. Это очень поучительно. Вы теперь видите воочию, как важно доискаться до первоисточника слухов. Иванцов налицо; он передает нам сам якобы виденное и слышанное им, и тем не менее мы не верим, не можем верить ему. Что же сказать об остальном материале, предлагаемом вам обвинением, материале, собранном, что называется, с борка да с сосенки, передаваемом из третьих рук, от имени лиц, которых мы с вами не видели, не слышали и никогда не увидим и не услышим. Постараемся разобраться и в этом материале.

На первое место господин товарищ прокурора выдвигает рассказы двух должностных лиц, двух земских начальников, и притом, как подчеркнул господин обвинитель в своей речи, — земских начальников двух разных уездов. Подобные указания могли бы быть, конечно, весьма ценны. Но вот являются по очереди господа земские начальники различных уездов — господа Львовский и Новицкий, и вас постигает не только полное разочарование, но вами овладевает еще недоумение. Да полно, точно ли это господа земские начальники и притом двух различных уездов? Один — господин Львовский. Вы, без сомнения, его помните. Он играл уже некоторую роль на предварительном следствии. Как бывший землемер, он наносил на план в разгар зимы «летнюю» болотную тропу для следователя, который предполагал, что вотяки принесли труп со стороны Мултана. Этой тропы, как удостоверил сам господин Львовский, он лично не промерял и по ней не проходил, но нанес на план «со слов» бывших тут русских крестьян, которые «все» говорили, что такая тропа летом действительно бывает. Это тот самый господин Львовский, который позднее одолжил приставу Шмелеву, по знакомству и приятельству, чучело медведя, служащее у него для поддержания чубуков, тростей и зонтов, с тем, чтобы господин Шмелев на нем приводил к своей кощунственной присяге несчастных мултанских вотяков. Наконец, тот господин Львовский, который попутно здесь, на суде, дал нам добрый судебно-медицинский совет. Он укорил следователя за то, что тот отправляет все подозрительные пятна во врачебную управу для какого-то микроскопического исследования. По мнению господина Львовского, это совершенно излишне и неверно. Гораздо вернее «предложить сытой собаке лизнуть» подозрительное пятно: если не станет лизать и отвернет морду, заключайте смело, что кровь человеческая! Таков господин Львовский. Я не басни вам рассказываю. Что же нам-то остается с ним делать?

Послушаем теперь земского начальника другого уезда, господина Новицкого. Если господин Львовский почерпнул свои рассказы в приятельской беседе со знакомым мельником, то господин Новицкий заимствовал их из источника еще более интимного, в кругу еще более тесном, вполне семейном. Не был он в то время, и не мечтал еще даже стать земским начальником, так как и самих земских начальников в то время еще не существовало. Было это лет сорок тому назад, и сам господин Новицкий вихрастым юношей бегал тогда по двору если не в одной рубашонке, то, во всяком случае, без всяких видимых атрибутов будущей власти. Дедушка господина Новицкого, диакон, по расстройству своего здоровья оставленный за штатом, был, по-видимому, природным меланхоликом, не любившим много разговаривать. Но иногда он неожиданно оживлялся, и тогда в кругу семьи слышались страшные истории, между прочим и про вотяков. Тринадцатилетний внук, запомнивший два таких рассказа своего дедушки, пришел сюда на суд и спустя сорок лет нам их пересказал, попросив за это, как водится, у суда прогонов и прочих, какие следуют в подобных случаях свидетелю, издержек. Я спрашивал свидетеля, не помнит ли он, кстати, и каких-нибудь бабушкиных сказок, но оказалось, что его бабушка скончалась ранее и он самое ее еле припоминает. Я едва сдерживал негодование, господа присяжные! Вспомните, что за всеми этими бабушкиными и дедушкиными сказками идет дело о головах этих несчастных, идет дело о том, чтобы пригвоздить к позорному столбу целое мирное и доброе племя наших инородцев. Неужели можно спокойно выслушивать все эти россказни из тысячи и одной ночи? А чем же, как не сказками, веет от показания господина Новицкого? Мы не могли равнодушно его слушать, мы опускали глаза; нам было неловко и стыдно за рассказчика.

Бедный меланхолический дедушка господина Новицкого! Заставляя подчас своими вымышленными «страшными» рассказами присмиреть шалуна-внука, он и не подозревал, конечно, что этими же сказками пятьдесят лет спустя вздумают пугать взрослых и серьезных людей. И где же пугать? На суде!

Показания следующего «сказателя» о вотяках, свидетеля Кобылина, заключают в себе уже поистине этнографические перлы. Этот Кобылин — из числа немногих русских крестьян села Мултана. Выяснено, что незадолго до случая с нахождением трупа Матюнина он перессорился с наиболее видными вотяками Мултана из-за неправильного присвоения себе остатков зернового хлеба сельского продовольственного магазина, причем мултанцы подавали на него жалобу земскому начальнику. Будучи ли от природы красноречив, или под влиянием раздражения на своих односельцев, он много ораторствовал во время предварительного следствия по настоящему делу, и результатом его красноречия явилось установление обвинительным актом того якобы общеизвестного положения, что вотяки «вообще приносят человеческие жертвы», что они «источают кровь» и употребляют ее с религиозными целями, причем известная периодичность (каждые сорок лет) подобных жертвоприношений обязательна. Ближайшее исследование показания Михаила Кобылина способно было вызвать, однако, полное разочарование не столько в нас, которые никогда ему не верили, сколько в тех, которые в течение всего предварительного следствия слепо ему доверяли. На поставленный ребром вопрос, откуда он почерпнул приводимые им сведения, Кобылин даже не сослался на свои личные наблюдения над односельцами-вотяками; он оказался слишком порядочным или слишком простоватым для того, чтобы нагромоздить еще и подобную ложь. Ларчик открывался гораздо проще. Михаил Кобылин лет десяток тому назад случайно подобрал эти этнографические сведения на большой дороге от какого-то — по его подлинному выражению — дураковатого нищего вотяка, с которым разговорился в пути. Предоставляю вам судить о доказательном значении подобных рассказов бродячих юродивых и дураковатых нищих. Для этнографических сказаний дураковатых нищих есть, несомненно, своя публика и своя аудитория, но уж, конечно, не зал судебных заседаний, где, по всеобщему убеждению, мы раскрываем истину.

Итак, показание Михаила Кобылина мы можем смело оставить за стенами этого зала. Там, на большой дороге, откуда оно к нам, собственно, и пришло. К району той же «большой дороги», по которой из века в век наша матушка-Русь бродячая несет свое горе и нужды, свои надежды и радости, но вместе с тем и свою непроглядную слепоту, должно быть отнесено нами и показание Ермолая Рыболовца. Этот видел тоже нищего «со скрюченной шеей», и этот нищий, чтобы разжалобить его, поведал ему, что в детстве его «тыкали ножами вотяки для добычи крови». Единственные реальные относительно этого нищего указания свидетеля заключаются в том, что он встречал этого нищего еще лет десять назад в Мамадышском уезде, и что его звали Николаем. Предварительное следствие не попыталось разыскать его. Вы, местные старожилы, может быть, знавали также этого нищего; тогда вам и книги в руки. Замечу только, что относительно «добычи крови через посредство уколов» для жертвоприношений не настаивает даже и господин этнограф Смирнов. Ну а то, что счесть за басню о вотяках решается сам профессор господин Смирнов, должно быть действительно баснословно.

Остается еще свидетель Рагозин — урядник, один из многих урядников, работавших по этому мултанскому делу, где на каждого из подсудимых приходилось чуть ли не по целому уряднику. Они имели досуг и рвение не только вращаться, так сказать, вокруг преступления и преступников для собирания улик, но и отвлекаться в область этнографических разведок о вотяках вообще. Вот что поведал нам господин Рагозин. В одной местности (уезд и волость им, к счастью, указаны) лет двадцать назад утонул в пруду ребенок. Во время производства Мултанского дела до него «дошли слухи», что этот ребенок утонул только «якобы», а в действительности его «закололи вотяки». Он произвел (спустя двадцать лет) дознание, но по дознанию «ничего не могло быть обнаружено». Однако мать ребенка была разыскана и спрошена Рагозиным. Она «упорно» стояла на том, что сын ее действительно утонул, и был похоронен покойным ее мужем на погосте соседнего села. Могилу она забыла и указать не может. Все это, «ввиду слухов», продолжало казаться очень подозрительным Рагозину, и он «думает», что старуха, может быть, боится вотяков и потому не показывает правды. Почему, на каком основании он так «думает», — это его тайна. Подозрительная бдительность полицейского стража в служебном отношении может снискать себе даже и поощрение, но здесь-то, на суде, что нам с нею делать? За каплю достоверности, могущей пролить свет на истинное возникновение всего настоящего дела, мы бы охотно отдали всю эту ненасытную подозрительность, которая, как зловещий кошмар, держит в своих безобразных когтях это несчастное дело. А между тем разве не характерно, что, несмотря на всю подозрительность, несмотря на то, что расследование по делу совсем было приняло характер повального «слова и дела», в результате все-таки — ничего, ничего и ничего! Ни одного констатированного факта. Ничего, кроме болтовни, даже не молвы, стройной и могучей, идущей стихийно всесокрушающей волной неизвестно как и откуда, а именно болтовни, коварной и злой, источник которой может быть каждый раз пойман и раздавлен, как давят пресмыкающееся, готовое ужалить вас в пяту.

Вы, надеюсь, также не поверите подобной «молве» и с тем большим вниманием прислушаетесь к одинокому трезвому возгласу, которым здесь закончил свою прекрасную экспертизу такой знаток вотской народности, как этнограф отец диакон Верещагин. Скромный сельский деятель, посвящающий досуги свои этнографическим исследованиям и литературным трудам, он, вопреки мнению профессора Смирнова, в живой и прочувствованной речи изложил нам итоги своих наблюдений над вотяками, рассказал об их верованиях, описал их жертвоприношения и на основании своих живых наблюдений пришел к продуманному и категорическому заключению: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!». На основании следственного материала, на основании всего изученного вами, я думаю, и вам, положа руку на сердце, не остается иного исхода, как столь же продуманно и прочувствованно во всеуслышание объявить вашим приговором: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!».

Господа присяжные заседатели, перехожу к последней, заключительной части моей речи. Щадя ваше внимание, я старался касаться только самого нужного, главного, но, несмотря на это, речь моя затянулась. Не сетуйте на меня. Мне страшно подумать, что оборвется моя речь, быть может, раздастся ваш обвинительный приговор, прозвучит в ушах этих несчастных еще раз «виновны», и тогда уже некому и негде будет поднять в защиту их голос. Пока я говорю, я знаю — они еще не осуждены, и вот мне хочется говорить без конца, потому что всем существом своим я чувствую и понимаю, что они не должны быть осуждены. Я уверен, что они все семеро встрепенутся только тогда, когда я сейчас стану называть их родное село, начну перекликать их поименно, каждого в отдельности: Дмитрий Степанов, Кузьма Самсонов, Семен Иванов, Василий Кондратьев, Василий Кузнецов, Андриан Андреев, Андрей Григорьев — он же дедушка Акмар, да еще умерший неоправданным в тюрьме Моисей Дмитриев. Это естественно, это понятно! Нам предстоит судить не абстрактно-типичного вотяка, воспроизведенного научной экспертизой господина Смирнова в его профессорском кабинете, подобно вагнеровскому гомункулусу, а живых людей с плотью и кровью, притом каждого в отдельности со всеми осложнениями индивидуальной личности каждого из них, со строгим отчетом перед своей судейской совестью: чем же доказывается вина каждого из этих подсудимых? Мой ответ ясен: ничем! Но вы слышали здесь две обвинительные речи; вам перечислялись улики, общие и направленные специально против того или другого лица; у вас требовали осуждения всех сидящих на скамье подсудимых, начиная с Дмитрия Степанова, «бодзим-восяся» родового шалаша, и кончая стариком Акмаром…

На этом месте у адвоката сорвался голос, он захрипел жалобно, и с разрешения председательствующего объявлен был в заседании перерыв.

II

После перерыва обвинение имело вид кислый, Карабчевский же, напротив, набрался новых сил. Огненный взгляд его гипнотизировал присяжных, слова электризовали зал.

— Аныкские крестьяне, — продолжил свою речь адвокат, — первые, под влиянием простого чувства самосохранения, промолвили вещее слово «вотяки». Вы помните первоначальные розыски на болотной тропе, в лесу, когда искали голову. Были тут и русские, и вотяки. Русские без дальнейших околичностей смекнули тотчас, что это «не иначе, как вотяки», а вотяки указывали на окровавленные щепочки, ведущие к деревне Анык и на мельницу. Впоследствии, спустя месяц, когда обнаружилось, что труп к тому же и обезображен по ритуалу, созданному тут же возникшей молвой, дело вотяков было окончательно проиграно. Пущенные заранее в ход толки, в качестве субъективных предчувствий аныкских крестьян и местных полицейских властей, прямо-таки «чудесно» совпали с обнаруженными вскрытием объективными признаками. Судебному следователю не оставалось ничего иного, как взяться прямо за вотяков, не утруждая себя ни непосредственным изучением места происшествия, ни проверкой первых, ближайших к происшествию следственных действий полицейских властей. Крылатое слово «вотяки» было вовремя сказано и до конца бесповоротно делало свое дело.

Но почему же Мултан? Мало ли вотских деревень в округе? Почему именно село Старый Мултан, где испокон века не слыхано было о таких делах, где старик священник живет сорок лет, священник, который не вызван сюда обвинителями, чтобы изобличить свою заблудшую паству? Защита хотела его вызвать, но суд признал, что его показание будет несущественным. Спрашиваю опять: почему же Мултан? Один из господ товарищей прокурора, выступающий уже в третий раз обвинителем по делу мултанских вотяков, сказал вам: «Так как село Старый Мултан ближе всего к месту, где был найден труп Матюнина, то естественно, что подозрение прежде всего пало на вотяков села Мултан». Если бы село Мултан была единственная вотская деревня на всю округу, я бы готов был допустить, что предположение действительно возникло «естественно». Но ведь это не так. Кругом живут вотяки. Одна деревня ближе, другая несколько дальше, и на расстоянии от пяти до двадцати верст от аныкской земли я мог бы насчитать вам десяток вотских поселков. Земля Старого Мултана непосредственно граничит с землей села Анык, и я, наоборот, думаю, что при заранее обдуманном и правильно вылившемся преступном намерении естественнее предположить, что повинная в жертвоприношении вотская деревня постаралась бы завезти труп возможно дальше от себя. Здесь же труп оставляется в непосредственном соседстве с местом совершения предполагаемого преступления, как будто преступники были заинтересованы в скорейшем открытии их преступления. Раз мултанцы (как допускает обвинение) на протяжении двух, трех верст среди бела дня имели полную возможность перевезти труп, они могли еще с большим удобством сделать то же самое ночью, но уж отвезти его за десяток верст. Во всяком случае, аргумент, что ближайшая вотская деревня является с тем вместе и наиболее подозрительною, не выдерживает и малейшей критики. В двух верстах от Старого Мултана есть село Новый Мултан, однако же его не заподозрили; еще в двух верстах новая деревня и т. д.

Поделиться с друзьями: