Мумия
Шрифт:
Как ни странно, я ни разу не был у него дома. Я не знаю, как выглядит его квартира и где, в комнате или прихожей, располагается у них телефон. Но потом, когда все, что должно было совершиться, уже совершилось, вновь и вновь вороша в памяти события тех дней, мучаясь без сна долгими ноябрьскими ночами, слушая, как стучит дождь в стекла и как рассыхаются половицы, я не раз представлял себе, что вот он в отчаянии хватает пластмассовую трубку, набирает мой номер: «занято», «занято», «занято», набирает еще двадцать раз с тем же успехом, ждет звонка от меня, а я в это время пробиваюсь к Грише Рогожину, и тогда в его лице проступает решимость, — он срывает с вешалки куртку, натягивает и зашнуровывает кроссовки, достает из ящика тяжелый кухонный тесак, а потом, соврав что-то родителям, сбегает по лестнице и выходит на улицу.
Ближе к ночи я не выдержал и рванул из Лобни в Москву. Разумеется, Галина моя была категорически против. Она хватала меня за руки, вырывала плащ, затем — шарф и перчатки. Я же вижу, что тебе опять нездоровится, посмотри на себя: ведь шатает, как пьяного, свалишься на улице с температурой — кому ты нужен? Глаза у нее были полны слез. Пришлось на нее прикрикнуть, что я позволяю себе исключительно редко. Самочувствие у меня и в самом деле было неважное. Кружилась голова, в теле была неприятная, как при лихорадке, слабость, поджилки в коленях дрожали, а когда я наклонился, чтобы поддернуть «молнию» на ботинках, дурная мягкая сила внезапно повела меня вбок и я, чуть не упав, был вынужден прислониться к косяку двери. На секунду я даже заколебался: а, в самом деле, стоит ли ехать? Но меня, как Герчика, гнало вперед некое томительное предчувствие — то, чему не веришь, пока не увидишь собственными глазами, и, как Герчик, я пробормотал Галине нечто успокоительное, вроде того, что уду звонить, не беспокойся, в огонь не полезу, на амбразуру не лягу, закрыл дверь и торопливо сбежал по ступенькам.
Первый приступ беспамятства настиг меня в электричке. Я отлично помню, как торопился на станцию по тихой вечерней Лобне: пыль проселка, разлапистые кусты малины, отдаленный собачий лай, расплывающийся, как клякса на промокашке. Темнота была резкая, точно в безвоздушном пространстве, исполинскими ребрами торчали столбы уличного освещения, лампочки их, разумеется, как всегда, не горели, кое-где проглядывали сквозь листву желточные окна. Я еще подумал, что вот живут себе нормальные люди: попивают чаи и ни до чего им нет дела. У канавы, где мы когда-то расстались с Рабиковым, зверски мявкнув, дорогу перебежала черная кошка. Я трижды сплюнул, это я тоже отчетливо помню, но вот прогон от Лобни до вокзала в Москве выпал полностью: кажется, что-то вагонное, что-то трясущееся, что-то вздрагивающее, грохочущее на рельсовых стыках, пятна лиц и вроде бы музыка из транзистора. Савеловского вокзала я тоже абсолютно не помню. Кажется, оттуда я долго трясся в автобусе. Хотя, честно сказать, какие в это время автобусы? Я пришел в себя только на некоей Рождественской улице. До сих пор не представлю, как я туда попал. Голова дико кружилась, тротуар задирался, будто палуба корабля. Я еле стоял на ногах и первое, что увидел, — здоровенного парня, бегущего ко мне с железной палкой в руках. Морду туго обтягивал капроновый чулок с прорезями для глаз. Видение страшное, у меня даже не было сил уклониться. Однако парень этой палкой меня не ударил: в последний момент резко свернул, пихнул плечом, выругался, — что, сука, стоишь?! — и, вбивая ботинки в асфальт, побежал дальше.
И все вокруг тоже бежали. Возносилась над улицей громада многоэтажного здания, россыпи светящихся окон уходили до неба, причем одни окна гасли, а другие немедленно вспыхивали, точно люди внутри метались из комнаты в комнату. На балкончике, над входными дверями толпилось несколько человек, и один из них надрывался, прилипнув к коробочке репродуктора: «Расходитесь!.. Уголовная ответственность!.. Будут подавлены силой!..» — В говорящего полетели из толпы камни и палки. Грохнули стекла, секущим ливнем посыпались вниз осколки. Кто-то закричал: «А-а-а!..» — и крик будто разбудил улицу. В ответ заорали десятки голосов отовсюду… Нецензурщина… Женский визг… Опять звон текла… И вдруг, точно прорвало, — хлопки четких выстрелов…
Группу на балконе точно метлой смело. «Ррразойдись!!!» — заорал уже другой, явно армейский голос, хриплый, яростный, надсадный, предвещающий действия. Что-то лязгнуло, взвыла и умолкла сирена. Я уже, чуть пошатываясь, бежал оттуда по ближайшему переулку. В голове прояснело, я слышал свое прерывистое дыхание. Переулок влился в проспект, на котором как ни в чем не бывало сияли витрины: манекены, россыпь наручных часов на бархате. Проезжали легковые машины, прополз автобус, наполненный пассажирами. Значит, я не ошибся, автобусы в ту ночь все же ходили. Выглядело это так, будто ничего особенного не происходит. Я остановился, соображая, что делать дальше. Меня тут же вежливо, но вместе с тем жестковато взяли за локоть, и сипящий, граммофонный голос сказал, точно в удушье:
— Товарищ, вы не подскажете, где здесь ближайший райком? Извините, товарищ, я немного запутался… — На меня глядело съеденное землей безносое лицо скелета. В швах костей кучерявились набившиеся туда мелкие корешки, а остатки хрящей на месте ушных раковин подергивались от нетерпения. Сквозь лохмотья бывшего пиджака проглядывали дуги ребер. — Товарищ, я вас спрашиваю, где здесь райком партии?..
— По проспекту направо, — ответил я машинально, точно еще в беспамятстве.
— Далеко?
— Остановки четыре будет…
Скелет поднял палец, составленный из голых неровных фаланг.
— Дисциплина, товарищ, это первое качество коммуниста. Дисциплина и осознание своего партийного долга…
Отвернулся и двинулся, постукивая по асфальту пяточными костями. Перекрученные швы брюк болтались вдоль бедер и голеней, как лампасы.
Я чуть было не закричал. Рвался наружу страх, впитанный поколениями предков. Чернота подсознания: кикиморы, лешие, домовые, вурдалаки, сосущие кровь синими ледяными губами, мертвецы, смыкающие на горле жесткие пальцы. Весь тот мрак, который якобы не существует. Я пошатывался. Мне было физически дурно. Я тогда еще не знал, что не мне одному пришлось с этим столкнуться. Призыв Мумии прокатился, вероятно, по всей России. Как в землетрясение, заваливались надгробные камни на кладбищах, трескалась почва, сдвигались плиты захоронений — грязные от земли покойники поднимались из могильного ужаса. Сами собой бесовским светом озарились кабинеты в райкомах, застучали пишущие машинки, будто невидимые секретари ударяли по клавишам, затрезвонили в истерике телефоны, с них попадали трубки, и мембраны, распяленные пластмассой, засипели давно истлевшими голосами. Фиолетовым темным сиянием зажглись многочисленные бюсты и памятники. Цветочные клумбы вокруг них пожухли. А в гранитном внушительном здании Министерства обороны России появился застрелившийся год назад маршал в дымящейся рвани мундира, сквозь который просвечивала гнилая плоть, в орденах и медалях, бряцающих при каждом шаге, — прошел мимо взмокших от такого явления часовых, по ковровой дорожке, вдоль картин, запечатлевших русскую военную славу, мимо адъютантов, прямо в пультовую Главного оперативного управления, встал посередине стерильного зала, черными пустыми глазницами посмотрел на обмякающий у компьютеров личный состав и загробным шепотом, прозвучавшим в ушах операторов, как гром, сказал:
— Приказываю…
Неизвестно, что дальше происходило за стенами этого ведомства. «Ленинский призыв», по слухам, продолжался чуть ли не до пяти утра (разумеется, по местному времени, разному для разных регионов России), как положено, до третьего петуха, до первых лучей солнца. Вряд ли правда об этих событиях будет когда-либо опубликована, слишком многим тогда отравил сознание влажный запах земли, избавиться от него нельзя до конца жизни, но, по крайней мере, понятно, почему армия и милиция в ту ночь бездействовали.
Только теперь до меня дошло, что именно происходит. Был октябрь, вероятно, роковой месяц российской истории. Шуршали проезжающие машины, красным, желтым, зеленым светом пульсировали светофоры на перекрестках, чернота осеннего неба навалилась на крыши, но казалось, что все вокруг пропахло тленом и смертью. Смертью пропах холодный безжизненный мокрый воздух, смертью пахли садики, проглядывающие между домами, лужи, полные листьев, источали горьковатое удушье кончины, колыхался асфальт, безумные толпы штурмовали здание телецентра, как во сне, надвигалась на нас обессиливающая тяжесть кошмара, чтобы сбросить ее, требовалось резко пошевелиться, но ни думать, ни тем более шевелиться сил не было, и машины шуршали, и доносилась откуда-то музыка, и вращалась в витрине подставка с элегантно задрапированным манекеном, и еще торопились вдоль проспекта припозднившиеся прохожие, и никто не догадывался, что все земные сроки уже истекли, что мерзкие руки просунулись к нам из преисподней, что на божьих часах — без одной секунды двенадцать и что все мы, желая того или не желая, уже фактически мертвые…
Удивительно, что я сам не погиб в ту проклятую ночь. Несколько раз я полностью, до черной немоты, отключался, а потом, придя вновь в сознание, чувствовал себя так, будто меня за это время пропустили через мясорубку. Кости у меня сгибались, точно резиновые, ноги словно сделаны были из сырого фарша, дурнота накатывалась такая, что воздух казался сладким. Между прочим, и многие мои знакомые впоследствии жаловались, что как раз в этот вечер, в эти критические часы третьего октября, они тоже почувствовали внезапную, ничем не объяснимую дурноту, приступы тошноты, слабость, головокружение, и, что хуже, — наплывы совершенно самоубийственного отчаяния. Вероятно, в ту ночь вся Москва была накрыта невидимым полем некробиоза. И оно то усиливалось, то на какое-то время ослабевало. Лично я полагаю, что Мумия не могла поддерживать его непрерывно. Силы для этого требовались колоссальные — все же многомиллионный город — и ей волей-неволей пришлось сосредоточиться на некоей избранной группе. Прежде всего — на правительстве и окружении президента. Остальные поэтому сохранили определенную самостоятельность. И, быть может, призыв Гайдара был вовсе не таким уж бессмысленным. Именно рядовые граждане в ту ночь обладали некоторой свободой выбора. Любопытная иллюстрация к тезису о том, что власть принадлежит народу.
И, однако, как вели себя в ту ночь москвичи, я могу лишь догадываться. Думаю, что меня, например, как, впрочем, и многих других, спас Герчик. Мне не удалось установить, что он делал вечером третьего октября, где метался и как на него сошло такое важное озарение. Весь период с момента выхода его из дома и до появления в Кремле скрыт во мраке. Может быть, он уже тогда твердо знал, что следует сделать и, добравшись на двух трамваях, скажем, до Лосиноостровской, сам похожий на мертвеца, бегал по пустынному парку, торопливо чиркая спичками и проклиная свои скудные знания, полученные в институте. Я напоминаю, что образование у него было чисто техническое. А, быть может, озарение сошло на него значительно позже, и сначала он, как и другие, ринулся к зданию Моссовета и лишь там, почувствовав запах земли, понял, что сейчас требуется. Кстати, неподалеку от Моссовета расположен тощенький садик. Это тоже зацепка, и, на мой взгляд, очень существенная. Вполне вероятно, что Герчик вооружился именно там. Во всяком случае, в одном ему повезло. Мумии, как я догадываюсь, трудно было «вычислить» отдельного человека. Вероятно, угрозу, исходящую от него, она действительно ощущала, но никак не могла привязать ее к конкретной личности. Для нее он был серым безликим созданием, затерянным в недрах московского муравейника, и внезапные ослабления парализующего влияния некробиоза, были связаны, видимо, именно с попытками нащупать Герчика. Так бывает: что-то болит внутри, а где — непонятно. Он как бы стягивал внимание Мумии на себя, освобождая других, дергал некие нити, срывая загробную паутину. В результате покрывало смерти оказалось с прорехами, и, наверное, только потому я сейчас пишу эти строки.