Мумия
Шрифт:
Труднее всего мне, конечно, было с его родителями. О жизни Герчика вне работы я, как ни странно, почти ничего не знал. Это мой недостаток: я не воспринимаю второстепенных деталей. Просто Герчик рано утром появлялся у меня в кабинете, а затем поздно вечером, иногда гораздо позже меня, уходил. Но откуда он появлялся и куда уходил, было загадкой. И потому среди родственников, которые вдруг обнаружились, я ощущал себя белой вороной, попавшей в обычную стаю. Я ждал, что вот сейчас обратятся на меня гневные взгляды, поднимется указующий перст, выталкивая меня из круга скорбящих, и громкий голос заявит, что этому человеку здесь делать нечего. Вина за смерть Герчика лежала прежде всего на мне. Уж кто-кто, а я это хорошо понимал. И понимал также, что никакие оправдания мне здесь не помогут. Однако взгляды почему-то не обращались, указующий перст не выделял меня среди остальных, никто, по-моему, не догадывался, откуда я взялся, и только когда траурная церемония, к счастью недолгая, завершилась, когда отзвучали речи и сам я выдавил тоже несколько ничего не значащих фраз, женщина, прикрытая черным платком, замедлила передо мной шаг и подняла сухие глаза:
– Он перед уходом сказал: «Надо оставаться живыми».
– Живыми? – переспросил я.
– Да, так он сказал…
И она, поддерживаемая под локти, двинулась к главной аллее.
Даже теперь мне трудно об этом рассказывать. Я шел по кладбищу, распахнутому простором от горизонта до горизонта, редкими мазками листвы просвечивали на солнце березы, чернели ограды, пестрели во всхолмленной вялой траве доцветающие маргаритки, скрипел песок под ногами, и ныла в ушах особая кладбищенская тишина. Бесчисленные камни надгробий казались мне неким укрепленным районом, замершей в готовности армией, которая только и ждет команды. И такая команда, вероятно, скоро последует. Настроение у меня было совершенно убийственное. В самом деле, что происходит с миром? Поднимается из прошлого красная глухота, и всем это безразлично. Прорастает дикий чертополох, а мы только пожимаем плечами. Мертвые рвутся к власти, и никого это, по-видимому, не беспокоит. Мир, наверное, еще не сошел с ума, но уродливое бытовое безумие уже становится нормой. Разве можно этому что-либо противопоставить? Меня охватывало отчаяние. Я невольно ускорял и ускорял шаги. И когда наконец показались ворота с приткнувшимися за ними микроавтобусами, я облегченно вздохнул. Я был рад, что снова очутился среди живых.
Я не знал тогда, что в действительности все обстояло гораздо хуже, что команды не требуется, армии вовсе не нужно вставать из могил и что нынешнее сражение уже проиграно – до того еще, как мы поняли, что оно вообще началось.
Непонятна была эта внезапно возникшая пауза. Время как бы бурлило, и вместе с тем совершенно не двигалось. Приближались выборы, одна за другой следовали громкие политические декларации. Выдвигались взаимные обвинения – в провалах, в коррупции, в некомпетентности. Пресса, как листва на ветру, шумела сенсационными разоблачениями. Пузыри вздувались и лопались, отравляя и без того душную атмосферу. В действительности же ничего не происходило. Я читал газеты, слушал радио, смотрел новости по телевизору, перевез из своего кабинета бумаги почившей в бозе Комиссии, написал по просьбе председателя обзор нашей деятельности, то и дело мотался в Москву на какие-то политические собрания, выступал, возражал, отклонил предложение выдвинуть меня депутатом в новый парламент (было у меня не очень приятное объяснение с коллегами по демократическому движению), постепенно начал включаться в работу своей институтской лаборатории, возвращался в Лобню на электричке, вспарывающей прожектором темноту, по утрам смотрел, как ржавеют от дождей флоксы на клумбах, вбивал колышки, выкапывал, по инструкции Гали, какие-то луковицы, что-то ощипывал, что-то взрыхлял, что-то окучивал, и моментами мне казалось, что не было никогда бесшумного кровяного звона колоколов, никогда не прорастал колючий чертополох на клумбах, не сыпалась штукатурка, не продирались из трещин в ней серые угреватые корневища, и с обыденной неторопливостью не шествовала к зданию канцелярии когорта пламенных революционеров, возглавляемая рыжеватым смешливым человеком в кепке рабочего. Ничего этого не было. Папка с надписью «ПЖВЛ» безвозвратно исчезла. Как исчез породивший ее когда-то некто Рабиков. В коридорах уже ремонтирующегося здания Белого дома я однажды увидел знакомую мне фатовскую физиономию, – загорелую лысинку, костюм из дорогого материала, трехцветный галстук, ботинки на толстой подошве. Помнится, сердце у меня дико заколотилось. Это был, однако, не Рабиков, это был совершенно забытый мной депутат Каменецкий. (Между прочим, слинявший в октябрьскую суматоху, а теперь всплывший снова). Он недоуменно кивнул в ответ на мое судорожное приветствие. Морок рассеялся, мы со взаимной поспешностью прошествовали мимо друг друга. Вечерами я с тоской вглядывался в появляющееся на телеэкране лицо Президента. Почему-то гоняли сплошь старые, еще дооктябрьские записи. Так все больше – министр иностранных дел, глава правительства. У меня сосало под ложечкой, недоумение возрастало. В конце концов, кто наш нынешний Президент в прошлом? Первый секретарь Свердловского обкома КПСС, кандидат в члены Политбюро, высшая партийная номенклатура. Между прочим, снес дом Ипатьевых, где расстреляли последнего российского императора. Характер у него, видимо, еще тот. У меня было чисто внутреннее ощущение, что в кремлевских верхах все же нечто существенное происходит. Какие-то переговоры, какие-то тайные клановые соглашения. Это носилось в воздухе. Слишком уж уклончиво при встречах со мной держался Гриша Рагозин, торопился проскользнуть незаметно, раскланяться издалека, на мои нетерпеливые взгляды отвечал, что вопрос сейчас прорабатывается: ситуация сложная, эксперты дают противоречивые заключения. Вероятно, сидение в комнате с отрезанной связью было уже забыто, как забыт был его собственный крик шепотом: «Все!..», – Гриша теперь рассуждал о необходимости консолидировать общество, об опасности слишком непримиримой борьбы демократии и коммунизма, о возможности компромисса на базе согласия всех политических сил. Таковы, вероятно, были новейшие идеологические концепции. Между прочим, проговорился, что потрескавшиеся могильные плиты у Кремлевской стены заменены, а под ними поставлены мощные трехслойные перекрытия из металла.
– Мавзолей вы тоже перекрыли броней? – спросил я.
Гриша сделал паузу и как бы невзначай оглянулся. Вестибюль канцелярии Президента, где мы столкнулись, был пуст. Темнели окна, светилось табло, показывающее точное время. По всему грандиозному холлу растопыривались казенные пальмы в кадках. Вроде бы, ничего подозрительного. Спокойствие, сонная тишина. Лишь снаружи, под козырьком, маячили фигуры охранников.
Он пожал плечами.
– К счастью, этого не потребовалось. Хотя такие проекты, естественно, выдвигались.
– И что?
– Вообще-то он – человек разумный. Не догматик, много читает, особенно по экономике. Разбирается в людях, хорошо чувствует политическую ситуацию…
– Ты с ним разговаривал?! – я чуть было не подскочил.
А поморщившийся от моего выкрика Гриша снова пожал плечами.
– Не думайте, что мне это нравится, – сдержанно сказал он. – Просто надо считаться с имеющимися реалиями. Политика – это искусство возможного. Помните, вы нас учили? К тому же, вовсе не я принимаю решения…
– Однако, именно ты советуешь, что решать, – напомнил я.
Гриша несколько потоптался, видимо, заколебавшись внутренне, покусал поджатые губы, наверное, хотел мне что-то ответить, но в это время распахнулся лифт на противоположной стене вестибюля и оттуда вышел советник Президента по вопросам печати. Суховатый аскетический человек, сопровождаемый двумя референтами – мельком глянул на нас и остановился, закуривая, – щелкнул зажигалкой, с видимым наслаждением втянул в себя сигаретный дым, – я вдруг заметил грубо раскрашенные косметикой кости черепа, эластичные кожаные подушечки, вклеенные на месте щек, катышки пудры, замазку, которая скрывала швы, слой жирной помады, влажную тушь на ресницах – и стеклянные, видимо, искусственные, смявшие тряпочки век глазные яблоки. В подмалевке их проглядывали даже борозды, оставленные волосками кисти, а белки представляли собой поверхность, закрашенную эмалью.
Он кивнул нам – просто, как случайным знакомым, и пошел через холл с видом человека, обремененного государственными проблемами.
Охранники у дверей на него даже не покосились.
Зато Гриша внезапно дернулся и, как клещами, стиснул мне сгиб локтя.
Лицо у него порозовело.
– Вот, кто решает, – вязким сдавленным шепотом сказал он.
Кажется, я впервые увидел настоящее лицо Гриши Рагозина. Было оно холодным гладким, с глянцевой натянутой кожей. Глаза у него, как у пресмыкающегося, выступали вперед, и смотрел он тоже, как пресмыкающееся – тупо и абсолютно безжалостно. Будто он уже переступил грань жизни и смерти.
Он сказал, упершись взглядом в согнувшегося к машине советника:
– Гардамиров поехал к военным. Это – удача. – Подождал, пока машина скроется за поворотом. – Я, не спрашиваю вас, Александр Михайлович, готовы ли вы к поступку. Вы, по-видимому, всегда готовы, идемте!..
Ирония в голосе была такая, что я беспрекословно повиновался.
Лифт, отделанный зеркалами и красным деревом, поднял нас на третий этаж. Коридор, чернеющий окнами, упирался в громаду ярко освещенной приемной. Стрекотала клавиатура, видны были фигуры посетителей в креслах – все какие-то в министерских костюмах, плотненькие, с круглыми головами. На коленях у каждого обязательно лежала папка с бумагами. Два громоздких телохранителя подпирали двери в лепке и позолоте. Почему-то казалось, что стоят они тут уже много месяцев, – как атланты, задрапированные поверх камня маскировочными комбинезонами. И уже много месяцев сидят без движения посетители в креслах. Выступал секретарский стол и на нем – безжизненные пластмассовые панцири телефонов.
– Не сюда, – сказал Гриша, заворачивая меня направо. – Не по рангу, Александр Михайлович. Здесь нас никто не пустит.
Он разительно изменился за несколько прошедших с момента нашей встречи минут (кстати, я уже понимал, что и встреча наша была далеко не случайна). Движения его стали быстрыми, точными и уверенными, тон – негромким, но властным, не допускающим никаких возражений. Он теперь представлял собой как бы материализованный сгусток энергии – прихватив мой локоть, еще раз свернул за угол, отпер низенькую малозаметную дверь, какие обычно ведут в подсобные помещения, вспыхнул свет, мы в самом деле оказались в чулане, заставленном швабрами и рулонами, заскрипев, распахнулась створка пузатого платяного шкафа. – Не пугайтесь, – предупредил Гриша, шагая в его фанерные внутренности. Задняя стенка шкафа отъехала на взвизгнувших петлях. Переход, где мы очутились, поражал обшарпанностью и захламленным видом: стены были взъерошены от пузырящейся краски, половицы торчали так, будто никогда не были закреплены, и к тому же стонали и всхлипывали с самыми невероятными интонациями. Свет двух лампочек чуть брезжил сквозь напластования пыли. Я едва не сшиб ведро с чем-то окаменевшим. Зашуршав, сползла на пол ломкая, как папирус, газета. Я прочел развернувшийся заголовок: «Наш ответ Чемберлену!».
Гриша, полуобернувшись, искривил губы в улыбке.
– Хорошо быть ответственным за хозяйственно-административные службы, – сказал он. – Узнаешь многое из того, о чем раньше и не подозревал.
Море тусклой привычной ненависти чувствовалось в его голосе. Так могли бы говорить пресмыкающиеся, если бы они, конечно, умели. Щелкнув хлипким замочком, открылась еще одна дверь. Помещение, куда мы проникли, выглядело уже совершенно иначе: кресла матовой кожи, хрустальные грани бокалов в серванте. И сам явно музейный сервант – в лазоревых радужках инкрустаций. Полумрак рассекало лезвие света из соседней комнаты. Я шестым чувством уже догадывался, где мы очутились. По другую сторону тщательно охраняемых из приемной дверей. И действительно, за письменным столом сидел человек знакомой внешности: неуклюжий, угрюмый, с непомещающейся в костюме фигурой, с мужиковатым лицом, напоминающим замысловато выросший корнеплод, с зачесом седых волос надо лбом. Руки его придавливали рассыпанную по столешнице пачку бумаг, а льняные брови подтягивались на лоб, будто от безмерного удивления. С первого взгляда было понятно, что он, как бы это выразиться, не совсем жив. Правда, мертвым его тоже назвать было нельзя, чувствовалось, что кожа пока еще – розовая, не ссохшаяся, эластичная. Я бы сказал, что он скорее был жив, чем мертв. Тем не менее, с рукава его к краю стола тянулась ниточка паутины, и такая же паутина слюнным тяжем провисала от его затылка до люстры.
Воздух в помещении был – словно им не дышали по крайней мере лет триста.
– Вот, Александр Михайлович, – щеря зубы, сказал Гриша Рагозин. – В жизни, как говорится, всегда есть место подвигу. Я вас сюда провел, пожалуйста, остальное – вы сами…
Горло у него, как у варана, слегка вздулось.
– Что мне следует делать? – спросил я.
– Ничего особенного – сесть, по возможности расслабиться. Постараться не удерживать в себе силы – когда почувствуете… – Он сглотнул и добавил. – Имейте в виду, это может быть очень опасно.