Муссон. Индийский океан и будущее американской политики
Шрифт:
Карачи стал обширной строительной площадкой, куда текут деньги из государств Персидского залива, но, похоже, ни один проект не согласуется с другими архитектурно. Высокие мраморные стены вокруг вилл, напоминающих крепости, оснащенных системами сигнализации, охраняемых вооруженными людьми, подсказывают: в городе скрываются большие богатства. Крикливо блистательные магазины и ресторанные сети западного образца маячат среди обширных трущоб, по которым поочередно рыщут целые орды бродячих псов и стаи взъерошенных ворон. Женщины, убранные золотом и драгоценными камнями, облаченные в тонкие шелка ядовитой раскраски, движутся по тем же тротуарам, что оборванные калеки: горбуны, безрукие и безногие. Благодаря смешению нищеты и роскоши здешние кварталы бывают лучше или хуже лишь относительно, а не просто хорошими и скверными. Те, что получше, носят пустые, ни о чем не говорящие имена: Клифтон, Дефенс и т. п.
При малом числе вертикальных преград голос муэдзина, призывающего мусульман к молитве, слышен везде: клич разносится по открытым городским пространствам беспрепятственно, как приливная волна. Лишенный традиций, подобных лахорским, зато кипящий межнациональными стычками синдхов и мухаджиров (мусульманских иммигрантов из Индии), пуштунов и белуджей, в грядущем этот порт на Аравийском море окажется открыт воздействию двух динамичных сил: ортодоксального исламского вероучения и бездушного материализма – привносимых соответственно из Саудовской Аравии и Дубая. Впрочем, по сравнению с не столь далеким Маскатом Карачи казался обратной стороной луны. Маскат, четко разграниченный по районам, ослепительно белый, изысканно застроенный в изящном стиле Великих Моголов, говорил – посредством строго традиционной восточной архитектуры – о крепком и просвещенном государстве, оберегающем свои города от темных сторон глобализации. Что до Карачи, то глобализация, казалось, поглотила его. В отличие от Омана, здесь почти не чувствовалось государственной власти. В этом смысле Карачи был чисто пакистанским городом. В отличие от Лахора и громадных индийских городов, построенных Великими Моголами, Карачи оставался замкнутым прибрежным городком с 400 тыс. жителей, а разросся в 16-миллионный мегаполис, не имеющий, однако, ни собственного лица, ни славного прошлого.
Половина горожан ютилась в трущобах, известных под местным названием катчиабаади. Городская потребность в водоснабжении удовлетворялась едва ли на 50 %, к тому же возникали постоянные перебои с подачей электрического тока – в Карачи их отчего-то зовут «передышками» [16]. И все же, подумалось мне, Карачи может выручить сама разношерстность его населения. В конце концов, это морской порт, где обитают деятельные индусы. Кроме того, он имеет зороастрийскую общину, оставляющую своих покойников на съедение стервятникам в «башнях безмолвия», которыми венчаются вершины особых холмов. Никакой религиозный фундаментализм не зайдет в Карачи слишком далеко: его обуздают приверженцы иных верований. Близость моря, привносящего разнообразные противоречивые веяния, присущие Индийскому океану, могла бы надежно защитить Карачи от его же собственных худших особенностей.
Невзирая на привычные межнациональные столкновения, город обычно казался мирным. Однажды я вел машину мимо глубоко врезающихся в сушу морских заливов и прудов, полных соленой воды, мимо старых, шлакоблоковых, заброшенных зданий с шелушащимися вывесками (прежде там были магазины) – мимо воплощенной мерзости запустения – и вдруг увидел целое сборище семей, отдыхавших на пляже мыса Манора. Люди наслаждались могучим аравийским прибоем: гулким, вскипавшим бурой пеной, – причалов и пристаней, способных служить волнорезами, там не существовало. Только что закончился джума-намаз – пятничная мусульманская молитва. Песчаный берег был чист – в отличие от большинства прочих уголков Карачи, – дети разъезжали вдоль берега на верблюдах, устроившись в прихотливо расшитых седлах. Семьи теснились группами, улыбались, фотографировали друг друга. Подростки собирались вокруг заржавленных ларьков, торговавших рыбой и напитками. Некоторые женщины пользовались помадой и румянами, носили модные камизы и шальвары; большинство куталось в длинные черные одежды.
Я припомнил иное зрелище, несколькими годами ранее – в йеменском порту Мукалла, километрах в 600 западнее Дофара. Местный пляж делился надвое: одна половина отводилась для мужчин и мальчиков-подростков, другая – для женщин и малышей. Лицо каждой женщины скрывала чадра, большинство мужчин были бородаты. Безмятежное место общего отдыха, где толпы правоверных пролетариев радовались первому дыханию вечернего бриза [17]. Западу – особенно Соединенным Штатам – не оставалось ничего другого, как только мирно сосуществовать с подобными толпами. Это была сама всемирная мощь, неброская и спокойная, отдыхавшая в лоне глубокой животворной веры.
Обе сцены дышали уютной простотой, хотя в Карачи пляж выглядел несколько более космополитическим. Индуистский храм – бурый, причудливый, разрушающийся – высился на заднем плане, словно часовой. Здесь я мог вообразить себе Карачи как небольшой рыбачий городок, где существует свобода вероисповеданий, как некий спутник Мумбая (Бомбея) и других городов на западном индийском побережье – как нечто, чем Карачи и надлежало бы стать по праву, не подвергнись он архитектурному разгрому. Видно было: едва лишь возник мусульманский Пакистан, и Карачи оказался отрезан от Индии, порт утратил органическую связь со всеми прочими центрами индийской цивилизации. В итоге он превратился в изолированный исламский город-государство, лишенный обогащающего влияния многосторонней индуистской духовности. И оттого, даже раздавшись вширь, Карачи не обрел достаточной вещественности. Не исключено, что глобализация в духе Дубая и других стран Персидского залива в конце концов принесла бы Карачи благо. Потеряв Индию, порт получил бы взамен тесное общение с Персидским заливом.
Саид-Мустафа Камаль, молодой мэр Карачи, говорил о создании центра информационных технологий, который превратил бы город в «перевалочный пункт» при обмене полезными идеями, возникающими на берегах Персидского залива и в Азии [18]. Имелись и другие взгляды на будущее Карачи – не шедшие полностью вразрез с точкой зрения молодого мэра, но скорее соответствовавшие воззрениям белуджей относительно собственной земли. Предполагалось, что Карачи способен сделаться столицей независимого – по крайней мере, автономного – Синда; причем ни Пакистан, ни Индия не рассматривались как последнее слово в политической организации, по-человечески приемлемой для полуострова Индостан.
Мне припомнилось: в минувшие времена Синд оставался под чужеземной властью 6000 лет – и, будучи расовой смесью арабов, персов и прочих приходивших и уходивших завоевателей, сохранил крепкое историческое и культурное своеобразие. Синд числился в составе Бомбейского президентства, оставался провинцией Британской Индии до 1936 г., после чего сделался самоуправляемой областью, подотчетной округу Нью-Дели. К Пакистану Синд присоединился не столько потому, что Пакистан был мусульманским, сколько потому, что новое государство пообещало Синду автономию, которой область дожидается и поныне. «Вместо этого, – дружно повторяли мои собеседники, – мы превратились в пенджабскую колонию». По убеждению националистов-синдхов, побережья Аравийского моря могли бы еще вернуться к своему допортугальскому средневековому прошлому, разделиться на царства и княжества. В минувшем Кабул и Карачи были так же неразрывно связаны с Лахором и Дели, как Дели с Бангалором и остальными районами Южной Индии. В этой среде обитания с помощью глобализации, – говорили собеседники, – синдские сунниты и шииты могли бы вести дела, соответственно, с Саудовской Аравией и Ираном без принудительного исламабадского посредничества.
Как ни яростно звучали некоторые из этих голосов, гнев их был объясним и целенаправлен. Людей сердила крайняя централизация политической власти в государстве. Многолюдный штат Пенджаб, расположенный в глубине страны, заправлял всем, и это высасывало из Пакистана жизненные силы.
Я разговаривал с Али-Гассаном Чандио, вице-председателем Прогрессивной партии Синда, сидя в пустой комнате, где по стенам шныряли ящерки-гекконы. В распахнутые окна веял муссон. Несколько кварталов отделяло нас от места, на котором некая дубайская фирма собиралась выстроить торговый центр и жилое многоэтажное здание. То немногое, что в Карачи оставалось от минувшего, стирали с лица земли. Чандио заговорил со мной о Мохаммеде-Али Джинне, основателе Пакистана, задумывавшем государство, где люди любых национальностей обрели бы права. Однако Джинна умер вскоре после рождения Пакистана, и военные прибрали к рукам всю власть. «В Индии переворотов не приключалось, а в Пакистане то и дело объявляли военное положение. Мы хотим, чтобы пенджабские вояки разошлись по казармам. Синдхи вольются в состав Пакистана, если он станет демократической страной, как Индия. Индия, – подчеркнул Чандио, – невзирая на все тамошние войны, убийства и насилие, и до сих пор являет Южной Азии государственный образец для подражания». Подобно всем белуджским и синдским националистам, которых я встречал на пакистанских берегах Аравийского моря, он с открытым одобрением отзывался об Индии, которую и он, и прочие рассматривали как союзницу в борьбе с государством, где синдхи чувствовали себя узниками. Все националисты высказывались в пользу открытой границы с сопредельным индийским штатом Гуджарат – наиболее экономически подвижной областью Индии, куда притекает четверть частных и государственных капиталовложений. Сама близость и сила Гуджарата напоминали белуджам и синдхам о собственной плачевной участи.
Башир-хан Куреши, руководитель Прогрессивного фронта «Синдхи живы!», принял меня в своем доме на восточной окраине Карачи. Ветер гнал по улице использованные пластиковые пакеты. Всюду летали и шныряли вороны. В наших пепельницах громоздились окурки. Громко гудел вентилятор. Голос Башир-хана, крупного красивого человека, без труда заглушал это гудение.
– Пакистан по природе своей – сущее нарушение договора, – сказал Куреши и поведал государственную историю с точки зрения белуджского и синдхского меньшинства, особое внимание уделяя отделению Бангладеш в 1971 г.: бенгальцы вдохновили своим примером остальные меньшинства, мечтавшие о лучшей жизни. Еще один-единственный переворот в Пакистане, – объявил собеседник, – и на землях Синда и Белуджистана вспыхнет гражданская война.
Возможно, сыграла роль угрюмая, безрадостная обстановка, в которой мы разговаривали, – казалось, комнату вот-вот погребут под собой раскаленные пески пустыни, – однако я не согласился с суждениями Куреши. Они были слишком уж прямолинейны и четки и выглядели осуществимыми, лишь если вы полагали, будто синдхи – преобладающее и сплоченное единство людей, поддающееся аккуратному отделению от Пакистана. Это не так, ибо даже в самом Карачи синдхи составляли меньшинство. Когда страна разделилась, миллионы индийских мусульман (мухаджиров) бежали сюда и создали собственные политические объединения. Кроме них имелись пуштуны, пенджабцы, индусы и другие меньшинства. Стычки, приключавшиеся в прошлом, свидетельствуют: синдхи могли бы настоять на своем только в итоге успешных уличных сражений. Мы еще не учитываем раскола внутри самой синдхской общины, деления на шиитов и суннитов, также время от времени приводившего к свирепым потасовкам. Из-за превратностей миграции в последние десятилетия синдхи стали – по крайней мере, внутри Карачи – неким отвлеченным понятием: подобно белуджам в Кветте, где это произошло из-за притока пуштунов. Со временем Карачи, как и Гвадар, мог бы превратиться в автономный город-государство. Синд и Белуджистан сумели бы получить автономию в демократическом, гораздо менее жестко управляемом Пакистане будущего. Однако я почувствовал: Пакистан, каков он ныне, отнюдь не канет в историю мирно и спокойно. Погромы и резня в государстве Великих Моголов и средневековых княжествах померкнут по сравнению с тем, что может произойти теперь: главным образом оттого, что городское население разноплеменно и перемешано. Чтобы этого не случилось, грядущие десятилетия должны сделаться временем создания особо хитрых и утонченных политических структур.