Музей невинности
Шрифт:
Мать никогда, даже намеком, не возвращалась к истории с Сибель и помолвкой. Так, только из газет я узнал, что бывший дипломат Меликхан-бей на каком-то балу споткнулся о ковер и упал, а через два дня умер от кровоизлияния в мозг. Те известия, которые мать не хотела сообщать мне, передавал наш парикмахер из Нишанташи, Басри. Он рассказывал, что приятель моего отца Фасир Фахир с женой Зарифе купили в Бодруме дом, что Айи Сабих очень хороший малый, что сейчас никуда нельзя вкладывать деньги, что цены упадут, что весной на скачках будет много сговоров, что хотя у известного богача Тургай-бея не осталось на голове ни одного волоска, он все равно регулярно ходит к нему по неизменной привычке, что два года назад ему, Басри, поступило предложение работать парикмахером в «Хилтоне», но так как он человек с принципами (в чем они заключались, принципы, Басри не уточнил), от этого предложения он отказался. Потом он пытался расспрашивать меня. Я с раздражением чувствовал, что Басри и его богатые клиенты из Нишанташи знают о моей страсти к Фюсун, и, чтобы не давать им повода для сплетен, иногда ходил в Бейоглу к бывшему парикмахеру отца. Болтливому Джевату, а от него слышал только то, кого в Бейоглу недавно ограбили (грабителей называли новомодным словом «мафия»), и о публике из мира кино. Например, он передал сплетню, что Папатья встречается с известным продюсером Музаффер-беем. Но я ни разу не слышал ничего о Сибель или Заиме, о свадьбе Мехмеда и Нурджихан. Из этого следовало, что все наслышаны о моих бедах, о моих страданиях, но я такого вывода не делал и воспринимал проявление сочувствия со стороны клеветников как нечто естественное, вроде как постоянные попытки окружающих повеселить меня, ради чего все любили рассказывать, кто вдруг обанкротился и чьи еще деньги пропали, что меня немало забавляло.
Разговоры о чужих банкротствах, о которых я слышал повсюду, в различных конторах и от приятелей, мне очень нравились, так как все это демонстрировало глупость и недальновидность стамбульских богачей и зависимой от них, как раб, Анкары. Мать подчеркивала: «Ваш отец часто повторял: созданным из пустоты инвестиционным бюро доверять не стоит» и тоже любила поговорить на эту тему, потому что мы пусть и испытывали трудности, но в отличие от остальных глупцов денег не потеряли. (Я, правда, подозревал, что Осман куда-то вложил некоторую часть прибыли своей новой фирмы и остался ни с чем, а теперь скрывает это ото всех.) Матери было жаль своих знакомых, с кем она дружила долгие годы, оставивших деньги именно в таких инвестиционных конторах. Пострадали семейства Ковы Кадри, на красивой дочке которого она некогда мечтала меня женить, Джунейт-бея и Фейзан-ханым, Джевдет-бея и Памуков, однако она делала вид, будто поражена, что Лерзаны доверили почти все состояние какому-то «с позволения сказать, финансисту» только потому, что он доводился сыном бухгалтеру с их фабрики (который раньше был сторожем), и потому, что «у того шикарный офис, он дает рекламу по телевизору и пользуется чековой книжкой надежного банка». Мать искренне недоумевала, как можно было доверить почти все деньги семьи человеку, который до недавнего времени жил в трущобах (тут она возмущенно закатывала глаза и качала головой), а потом со смехом добавляла: «Выбрали бы уж кого-нибудь вроде Кастелли, которого хоть твои актеры знают». Про «твоих актеров» она говорила вскользь, невзначай, не придавая этим словам особенного значения; и мне нравилось каждый раз с любопытством и радостью за себя возмущаться с матерью, как «столь разумные, столь порядочные люди», среди которых оказался даже Заим, могут быть откровенными «дурнями».
Но одним из них оказался Тарык-бей. В 1982 году он вложил свои деньги именно в компанию Кастелли, которого рекламировали по телевизору многие наши знакомые из «Копирки». Я, правда, предполагал, что денег у него сгорело крайне мало, однако мог только гадать сколько именно.
Через два месяца после того, как Фюсун получила права, 9 марта 1984 года, Четин привез меня на ужин в Чукурджуму, и, подойдя к дому, я увидел, что все занавески раздвинуты, а окна дома открыты. На обоих этажах горел свет. (А ведь тетя Несибе всегда сердилась, когда кто-то уходил вниз, забыв погасить наверху лампу: «Фюсун, дочка, у вас в спальне остался гореть свет», тогда Фюсун сразу вставала и шла его выключать.)
Решив, что мне предстоит стать свидетелем семейной ссоры Феридуна и Фюсун, я поднялся наверх. Стол, за которым мы ужинали много лет, был непривычно пуст. С экрана телевизора наш друг, актер Экрем-бей, в костюме садразама [27] держал гневную речь о неверных, и ему внимали соседи Кескинов, электрик Эфе с супругой, которые явно не знали, чем еще сейчас заняться.
— Кемаль-бей, — скорбно произнес электрик. — Тарык-бей умер. Мы вам соболезнуем!
Я взбежал наверх, но вошел не в комнату к Тарык-бею и тете Несибе, а к Фюсун, в ту самую, переступить порог которой я мечтал столько лет.
27
Садразам — высшее должностное лицо в Османской империи.
Красавица моя лежала на кровати, сжавшись в комочек, и плакала. Увидев меня, попыталась успокоиться. Я сел рядом. Внезапно мы обнялись изо всех сил. Она прижалась головой мне к груди и, дрожа, заплакала навзрыд.
О Всевышний, какое это было счастье обнимать её! В тот момент я ощутил глубину, красоту и безграничность мира. Грудь её прижималась к моей, голова — к моему плечу. Мне было больно видеть, как она дрожит, но блаженство быть рядом не знало границ! Я нежно, заботливо, почти как маленькую девочку, погладил её по волосам. Когда моя рука дотронулась до её лба, до того места, где начинали расти волосы, Фюсун зарыдала с новой силой.
Чтобы разделить с ней боль, я подумал о смерти отца. Но, хотя я очень любил его, между мной и отцом всегда существовала некая напряженность, даже соперничество. А Фюсун любила Тарык-бея спокойно, сильно, подобно тому, как можно любить мир, солнце, улицы, свой дом. Мне показалось, что плачет она и по отцу, и от боли за весь мир, из-за того, что жизнь так горька.
— Успокойся, милая, — шептал я ей на ухо. — Теперь все будет хорошо. Теперь все наладится. Мы будем очень-очень счастливы.
— Не хочу я больше ничего! — воскликнула она и зарыдала.
Чувствуя, как она дрожит в моих объятиях, я внимательно рассматривал её комнату, её шкаф, маленький комод, книги Феридуна о кино — все вокруг. Целых восемь лет я мечтал попасть в эту комнату, и вот...
Когда рыдания Фюсун стали громче, вошла тетя Несибе: «Ах, Кемаль, — вздохнула она. — Что мы теперь делать будем? Как я буду жить без него?» И, сев на кровать, тоже заплакала.
Я провел в Чукурджуме всю ночь. Иногда спускался вниз побыть с соседями и знакомыми, пришедшими выразить соболезнования. Потом поднимался наверх, утешал рыдавшую Фюсун, гладил её по волосам, вкладывал ей в руку чистый платок. Пока в соседней комнате лежал её мертвый отец, а внизу знакомые и соседи в молчании пили чай, курили и смотрели телевизор, мы с Фюсун впервые за восемь лет легли на кровать, крепко обняв друг друга. Я вдыхал запах её шеи, волос, вспотевшей кожи. Потом снова пошел вниз сделать гостям чаю.
Феридун, не зная о произошедшем, тем вечером домой не пришел. Сейчас мне понятно, насколько тактично вели себя соседи, не только естественно воспринимавшие мое присутствие, но и обращавшиеся со мной как с мужем Фюсун. Мы с тетей Несибе немного отвлекались, когда угощали всех этих людей, каждого из которых я прекрасно знал и встречал на улице в Чукурджуме, чаем или кофе, высыпали окурки из пепельниц, давали пирожки, поспешно доставленные из пирожковой на углу.
Ко мне подошли три человека, один из них — столяр, мастерская которого располагалась по соседству, на спуске, другой — старший сын Рахми-эфенди, носивший протез руки, а третий — старинный приятель Тарык-бея, с которым тот каждый день после обеда играл в карты; в дальней комнате они по очереди обняли меня, и каждый напомнил, что с мертвым в могилу не прыгнешь, а жизнь продолжается. Меня огорчила смерть Тарык-бея, но в глубине души я был несказанно счастлив, что живу, что стою теперь на пороге новой жизни, и мне стало стыдно.
В июне 1982 года финансист, в фирму которого Тарык-бей вложил деньги, обанкротился и бежал за границу, и тогда отец Фюсун начал ходить в одно общество по защите прав вкладчиков, созданное такими же обманутыми людьми. Целью общества было добиться от обанкротившихся финансистов юридическим путем возврата денег пенсионеров и мелких служащих, но на юридическом поприще им никак не везло. Вечерами Тарык-бей иногда со смехом рассказывал, будто речь шла о пустяке, об «идиотах», как он выражался, столпившихся в помещении общества, которые иной раз не то что не могли прийти к единому решению, но и ссорились между собой. Ссоры перерастали в перепалки, ругань, драки... Иногда какое-нибудь заявление, которое они с трудом дописывали до конца, предварительно поругавшись, группа инициаторов оставляла у входа в министерство или здание газеты, хотя журналистам не было особого дела до чужих финансовых проблем, или какого-нибудь банка. Некоторые при этом бросали в двери камни, кричали о своих бедах, осыпали всех проклятиями и иногда колотили попавшегося под руку бедолагу-клерка. После ряда таких эпизодов, когда в нескольких неудачливых инвестиционных конторах протестующие разбили двери, а то и разграбили сами конторы и дома финансистов, Тарык-бей от общества отдалился, поучаствовав, кажется, в одном конфликте; однако летом, когда мы с Фюсун бились над получением прав и плавали в Босфоре, он опять начал туда ходить. В тот день он отправился в общество после полудня, отчего-то там понервничал, вернулся домой с резкой болью в груди и умер - от сердечного приступа, который диагностировал прибывший позднее врач.
Фюсун страдала еще и потому, что, когда отец умирал, её не бьшо дома. Тарык-бей, должно быть, долго ждал, лежа на кровати, жену с дочерью. Фюсун с тетей Несибе были срочно вызваны в один дом в Моду, где требовалось быстро сшить платье. Я знал, что, несмотря на мою финансовую поддержку, тетушка то и дело, захватив свою швейную коробку с классическими видами Стамбула, ходила шить по домам, как много лет назад. Меня её работа нисколько не коробила, так же относилось к ремеслу швеи большинство людей моего круга; более того, я одобрял её занятия шитьем, хотя в нем совершенно не было никакой нужды. Но всякий раз, когда я слышал, что Фюсун, пусть и редко, тоже ходит вместе с ней, мне становилось неприятно. Меня беспокоило, чем там занимается моя красавица, единственная моя, но для Фюсун её походы с тетей Несибе выглядели веселой прогулкой, развлечением; она с такой радостью рассказывала, как с матерью пила на пароходе из Кадыкёя айран, как кормила симитом чаек, что у меня язык не поворачивался сказать ей: скоро мы поженимся и будем вхожи в круг этих людей, тогда нам обоим станет неловко, если мы кого-то из них встретим.
Далеко за полночь, когда все ушли, я лег внизу на диван в дальней комнате, свернулся калачом и заснул. Впервые в жизни я спал с Фюсун в её доме... То было огромным счастьем. Прежде чем заснуть, я услышал, как в клетке заливается Лимон, а потом услышал гудок парохода.
В моем сне Фюсун плыла на пароходе из Кадыкёя и вдалеке стоял умерший Тарык-бей. Я проснулся под утро, когда раздался азан, а гудки пароходов с Босфора стали намного громче.
Весь дом был залит странным перламутровым светом. Я беззвучно, как в молочно-туманном видении, поднялся по лестнице. Фюсун с тетей Несибе спали, обнявшись, на кровати, где она с Феридуном провела первые счастливые ночи своего замужества. Потом мне показалось, что тетя Несибе смотрит на меня. Я пригляделся: Фюсун действительно спала, а тетя Несибе только делала вид.