Музей революции
Шрифт:
— Может быть, запишете мой телефон? И позвоните, если что не так?
— В шесть утра? Я всех у вас перебужу! — намекающе засмеялась Алла.
Павел забавно смутился.
И снова Владе показалось, что девочка прикрылась смехом, как защитной маской.
Алла поспешила снять неловкость, и в то же время ответила немного жестковато:
— Если будет нужно, мне и так помогут вас найти. До встречи!
Они, как в офисе, пожали друг другу руки, и уродливая девочка двинулась на выход; видимо, ее встречали. А Павел отправился к стойке, чтобы заказать такси.
Подождав, когда за Аллой затворится дверь, Влада вышла из укрытия. И решительно, на крейсерской скорости, пошла наперерез:
— Не спешите, Павел, не заказывайте, меня машина ждет. И позвольте представиться: Влада.
2
Они сидели, как зайки, на заднем сиденье, стараясь не касаться друг друга, напряженно смотрели вперед, а впереди была большая голова водителя, с оттопыренными толстыми ушами. Павел сипловато (от смущения) задавал дежурные вопросы — как добралась… добрались… добралась… а у кого остановились… так у вас тут мама… интересно. Влада односложно отвечала. Конечно, ей хотелось расспросить, откуда личный самолет, кто он, этот мелкий пружинистый мальчик, почему представлялся историком, кто такая некрасивая девица, но присутствие большеголового водителя напрягало и сбивало с толку; Влада с сожалением оттягивала разговор.
— Обождете меня? Я вещички заброшу?
— Обожду.
И даже заглянуть к себе не предлагает. То есть, если бы позвал, она бы мягко, постаравшись не обидеть, отказала. Но то, что он не попытался, ей было несколько обидно.
Они сидели в том же густо-синем баре, лицо Саларьева как будто растворилось в полумраке, а воротники с манжетами светились васильковым цветом, так что разглядеть его — не получалось. Оставалось внимательно слушать, и вслепую разгадывать тайну: что за человек перед тобой. Гадать по нервным перепадам интонации. По манере делать затяжную паузу, прежде чем, резко подавшись навстречу, высверкнуть быструю мысль. По голосу, по жестам. Жесты угловатые, а голос сиплый, грубых слов он избегает, кажется, и впрямь интеллигент.
Преодолев первоначальное смущение, Павел ей рассказывал о шахте; то и дело хватался за ручку, начинал рисовать на салфетке — а вот представь… мы тут… видишь, как все близко — и вот отсюда кааак рванет… Она то верила его сюжету, то начинала мрачно сомневаться; иногда казалось, что он слишком прост, а иногда — что он всего лишь хитроватый балабол. И как она могла поверить, что великий Ройтман вдруг разнюнился и дал какому-то историку свой самолет? Но не может самолет принадлежать вот этому, с квадратными очочками?
— Все, думаю, ка-нец, ищите молодой красивый труп… ну, не очень молодой и не слишком красивый…
— А вот кокетничать не надо, не люблю.
Предположим, что Павел не врет. Он живой, разговорчивый, бойкий; совершенно не похож на одного из этих вялых шибздиков, которых ей навязывала мама. Хотя и на квадратный подбородок он не тянет. Может быть, владелец интернетовских сетей? компании программного обеспечения? или вообще западник, из эмигрантов? нет, выговор вполне советский, твердый.
— Самое забавное, что Ройтман, ровно перед тем, как сесть в машину…
Тут Павел осекся, стал неловко увиливать в новую тему.
— Что перед тем как сесть в машину?
— Ну неважно, у него там личные переживания.
— А эта девушка, которая с тобой летела, кто она?
— О, девушка, ты не поверишь, Алла Ройтман.
— Жена?! Такая некрасивая?!
— Да почему же некрасивая? Ой… хорошо, как скажешь, некрасивая… нет, это дочка.
— С такими деньгами — и такая внешность… повезло. То есть, ты хочешь сказать, он уже дочку тебе доверяет? Не только самолет? Побывали в шахте, выбрались, стали молочными братьями? Так, что ли, получается?
— Влада, ты что? уже ревнуешь?
— Ничего я не ревную, просто у тебя концы с концами плохо сходятся.
— Пожалуйста, ревнуй еще сильней, я счастлив, это значит, у меня есть шанс.
И хорошо, свободно засмеялся.
3
А потом они пошли послушать музыку. (В номер он ее так и не позвал.)
Зал филармонии был густо-красным, как подкладка театрального плаща; зрители в миниатюрных креслах напоминали куколок внутри архитектурного макета. На круглую сцену вкатили блестящий рояль, красное напольное покрытие топорщилось и мешало везти инструмент, рабочие пыхтели, тужились. Оркестранты пристроились сбоку, звонко проверили скрипки, продули с неприличным звуком трубы, зашуршали потертыми нотами.
На середину сцены осторожно вышел пожилой конферансье, в тяжелом партийном костюме, широкая надежная полоска, синий шелковый галстук в горошек, сияющие черные ботинки. Склонив седую голову на левое плечо и напоминая арлекина, конферансье фальцетом возгласил, упирая на первые слоги:
— Мусоргскый. Ка-ррртинки с выставки. Исполняет… Оркестровое переложение — Равель… Дирижирует оркестром…
Сквозь щелку плотной, но коротковатой шторы можно было разглядеть нетерпеливого солиста: он то и дело выглядывал в зал и нервно начинал смеяться.
Наконец, он встал на цыпочки, как балерина, отбросил в сторону покров и пружинно вылетел на сцену. Вслед за ним к просцениуму выдвинулся дирижер, корпулентый, с пышной гривой, в долгополом фраке. Они оба поклонились публике, церемонно показали друг на друга, разошлись по рабочим местам.
Владе пианист понравился, он был артистичный и броский, а дирижер, как показалось, был исполнен самомнения и старомодной спеси, Влада таких не любила.
— Тебе не кажется, что он похож на дундука? — шепнула она Павлу, заодно коснувшись мягкими губами уха; кавалер ее вздрогнул.
— Кто? Дирижер? Ни в коем случае. Он настоящий, а вот пианист как раз фальшивый.
Влада удивилась, но решила посмотреть на сцену глазами Павла; кажется, он в этом деле понимает. Пианист попробовал клавиатуру, как купальщики пробуют воду — прогрелась? завис вопросительным знаком, и, вдавив до упора педаль, помчался по слепой дороге, высвечивая дальние препятствия, лихо перелистывая ноты… А дирижер стоял меланхолично, с мрачным выражением лица; он не посылал оркестру пассы, а словно бы неторопливо разводил руками: дескать, что поделаешь, играем. Рояль звучал прекрасно, сочно; и все же нарастало чувство незаконно превышенной скорости. Сквозь меленькие завитушки променада слишком грубо проступала русская матрешечная тема, как соляной развод на пропотевших брюках. Гном шествовал с тупой тяжеловесностью щелкунчика, в пьеске с сандомирскими быками низы звучали по-воловьи грузно, но даже их веселый пианист старался приободрить и ускорить. Чуть медленнее, плиз! И чуть печальней.
Ситуацию и впрямь спасал оркестр. Седой самодовольный дирижер действовал с медлительным достоинством; он вообще обходился без палочки; зажав щепотью зубочистку — зубочистку! — быстро прокалывал ее воздух, как кулинар прокалывает тесто. Другую руку он откинул в сторону, и вяло пошевеливал сосисочными пальцами; оркестранты слушались его с восторгом. Двух евреев он изображал спокойно, без карикатурной местечковой наглости; шествие птенцов, превращенное солистом в эстафету, постарался растворить в беспечных звуках флейты…