ЖАНРЫ

Музей шпионажа: фактоид
Шрифт:

В Париже одна оккультная особа, сумрачная квартира которой на бульваре Бомарше была заставлена бюстами Ленина, доказывала мне, что весь в целом Мюнхен, где совсем не случайно в расцвете творческих сил умер Фассбиндер, есть геопатогенная зона. Да! Узел страданий, завязанный энергетическими линиями. Что предъальпийские геолого-тектонические особенности, платформа, кора, сама его почва, пресловутый Boden, на котором город возник, благодаря пивным монахам темного средневековья, — есть источник безумия, воплощенного в истории общеизвестными фактами, событиями и личностями — от сумасбродных баварских королей с их сказочными замками до Гитлера «и его» — указывая мне на полчище посеребрённых лысых бюстов.

Особа, конечно, очень хотела, чтобы мы, друзья дома, остались в Париже, но сейчас, изнутри «зоны», я не мог не признать, что в ее страстном мракобесии было рациональное зерно.

Помимо почвы, здесь был зловредный F"ohn, задувающий с альпийских высокогорий. Фён… Одного этого достаточно, чтобы сойти с ума. Во всяком случае, именно этот сухой и теплый ветер, зимой создающий иллюзию весны, а круглый год — хорошего климата, выдвигал в качестве мотива для своего героя-убийцы Ингмар Бергман в своем единственном мюнхенском фильме, снятом здесь во время самоизгнания из-за налогов: Aus dem Leben der Marionetten, «Из жизни марионеток», — естественно, самом кровавом в фильмографии шведского гения. Где, скажите на милость, где еще в Западной Европе клиент, перед тем, как овладеть проституткой, способен ей перерезать горло?

Я никого не убивал.

И даже не ходил к проституткам, хотя приехал в Мюнхен раньше жены и дочери. Но был всецело не в себе. В газете прочитал про географию западноевропейского счастья. По результатам опросов выходило, что в самой счастливой стране Ирландии мне делать было нечего, а в самую несчастную уже приехал.

Отчуждение, твердил я по-французски, как будто сам звук слова мог помочь. Алъенасъон, алъенасъон… Свое состояние я объяснял то депрессией, мной незаметно овладевшей, то чисто геофизическим синдромом заброшенности в чужую и чуждую среду, то просто сигаретами, которые, несмотря на их американские названия, оставались мало того, что лицензионными, но стали еще и скверно-немецкими, в результате чего я был вынужден вернуться к черному французскому табаку «житанов»: чуть что, чуть минимальный стресс, и я уже хватаюсь за родную черно-синюю пачку с цыганкой, танцующей фламенко.

Признать ошибку и вернуться? Но уехал я ведь тоже не случайно. Прекрасное слово номбрилизм. Самоупоенность концентрации Парижа на собственном пупке. Не столько нищета меня пугала, сколько парижская оторванность от мира за пределами хорошо еще если «Гексагона», как называют в Париже Францию, но, как правило, просто кольцевой дороги Пе-риферик. То тоскливое чувство безысходности, которое возникает у фрустрированного космополита в отдельно взятой могучей монокультуре — других знать особо не желающей.

Нет.

Возможно, любимая страна у Бога, но французский рай я потерял, и надо нести дальше крест самоизгнания. Здесь, в Западной Германии, во всяком случае, имеет место свой космополитизм — пусть и в навязанной ей форме американского присутствия.

Все это было, разумеется, несправедливо. Чистой воды субъективизм, и Дойчланд, Дойчланд — юбер аллее. Пройдет жестокосердное западноевропейское время, и, оказавшись на планете, по-настоящему другой, иной нешуточно — по kidding! — я даже буду впадать в германофилию — да, всякий раз после первого глотка импортного Weiss-Bier, а также, что происходит много реже — раза два в год — наведываясь в отдаленный городок, где есть германо-швейцарский продовольственный магазин и — с предвосхищением вурстов — вспоминая, какие в Мюнхене были голландские селедки, а красное французское вино — начиная с пять марок:

— И знаешь что, шери? Вполне уже можно было пить!

Депрессия была там или нет, но я в нее не «впадал», что подразумевает пассивно-лежачее состояние. Я нес ее, поднимая своим скелетом в полный рост. Каждое утро напротив дома садился на конечной в трамвай Нумер Цванциг, брал с соседнего сиденья использованный «Бильд» и, стиснув зубы, ехал к Английскому парку на работу.

По дороге я каждое утро находил в газете свидетельства правоты парижской ведьмы. Местные изуверства отличались изысками. Домовладелец держал в подвале раба, закованного в цепи. Известный хирург-ортопед забавлял себя, причудливо сшивая мускулы и связки лыжникам и легкоатлетам. Первое время также удивляли голые аборигены. Совершенно нагие, дрожащие и сиреневые от холода подростки обоего пола. Не давая мне сойти, вся эта мюнхенская босота и нагота ломилась в трамвай на остановке «Тиволиштрассе», куда они с риском для жизни приплывали издалека, из-под самого гитлеровского Дома искусств (Haus der Kunst) на Принцреген-тенштрассе, по притоку Изара, который исходил ледяной кипучей яростью в русле, проложенном параллельно рельсам того трамвая.

Говоря о «банке с пауками», тут несколько помогало, что мнил я себя, скорее, энтомологом, подобно Кафке, прежде всего изучающим паука-в-себе. Так что, будучи уже не вольным стрелком-фрилансом, а штатным сотрудником, стаффе-ром, я пребывал в определенном отрыве от реальности, всеми силами поддерживая этот свой зазор, будто на самом деле был не ландскнехт, не профессиональный антисоветчик, не клеветник, не диверсант, a writer-in-residence, как водится в настоящей Америке, в Америке американской: если уж не пи-сатель-при-университете, то писатель-в-присутствии.

Фантазия, за которую я хватался, давала право на отсутствие — чисто внутреннее. Не то, что бы впал в рассеянность, как Паганель. Просто ничего не замечал. Потом сквозь всё застилающую пелену отчаяния по поводу своей погубленной жизни стало проступать. Нет, далеко не все. Потому что был я избирателен в том, что себе показывал. Но кое-что просто бросалось в глаза.

Так, к большой моей досаде, невозможно было избежать ежеутренного вида на туго обтянутые и тесно сжатые — лезвия не вставишь, говорят во Франции — половинки зада, которым, опередив меня, усиленно работал вчерашний советский паренек с разболтанными конечностями. Анус зажат так, как будто и на Западе в нем продолжала действовать программа самозащиты от внезапной агрессии с тыла; все же прочее — как без костей. На финишной прямой он не курил, а дергал. Коротко и часто вырывал затяжки. По протекции всемогущего Поленова, этот бывший малолетка стал одним из моих коллег. Мало того. Каждое утро меня обгонял, что добавочно снижало мою самооценку.

Были и менее яркие персонажи, от вынужденного созерцания которых просто нельзя было сохранить joie de vivre. Какая там радость жизни! Не впасть бы в мизантропию.

Никто мне здесь не нравился. Ничто. Все отвращало. Оскорбляло чувство прекрасного.

Недоучел я этот момент при выборе «Свободы» — а ведь был решающим, когда выбирал свободу без кавычек.

А всё потому что не Париж. Несмотря на все мои к нему претензии, жил я там среди писателей, поскольку непишущие люди меня занимали мало, а если с последними, жену сюда включая, и возникали межличностные отношения, то я пытался убедить их взяться за перо.

И вот на этом фоне в тонах почти трагических возникла одна дама, которая к месту работы приезжала на такси.

Обычно то был светло-бежевый мерседес, большой и тяжелый, с особо укрепленными бамперами спереди и сзади, — и не обычно, не как правило, а, независимо от таксиста, всегда был мерседес, поскольку таксомоторы других автомобильных марок просто неприняты в городе, который на пару с Цюрихом образует тандем самых богатых городов Западной Европы, а к тому же свято блюдет традицию гомогенности в чем только можно. Раз такси, то будут мерседесы, и притом светло-бежевые. Чтоб никакого разнобоя. Так решает Мюнхен — в отличие от своего швейцарского жирного близнеца, и не говоря уж о Париже, приветствующем разнообразие — difference — в чем только можно.

Здесь нет. Здесь не Париж, как сказано. Унификация всего. Однородность, однотипность. Выталкивание того, что чуждо.

Как они нас терпели?

Интернационал на краю Английского парка? неважно, что не коммунистический, а совсем наоборот. Биологическую разносортицу кож, рас и организмов? И не где-нибудь, а прямо в Английском парке супротив освященной двумя столетиями, разбомбленной американцами, но скрупулезно восстановленной их деревянной Хинезишер-турм, пятиэтажной Китайской башни, где бухают литавры духового оркестра, где ароматы жареных свиных ребрышек и белой редьки, нарезаемой гирляндами, овевают биргартен на семь тысяч посадочных мест и пивом НВ, что значит Хофброй, освященным еще Лениным и Гитлером.

Поделиться с друзьями: