Мужчины: тираны и подкаблучники
Шрифт:
Что касается бабьих страстей, то и тут нет пощады: «Бабье сердце что котел кипит». И никакой пощады по отношению к стареющей бабе. Ей и так невесело стариться, получай же в лоб приговор: «Сорок лет – бабий век». Хотя имеет место и русский, с оттяжкой, волюнтаризм: «Сорок пять – баба ягодка опять». Но дальше не задерживайся – помирай: «Пришла смерть по бабу, не указывай на деда».
Мужик важнее бабы, и он этим может гордиться: «Не стать курице петухом, не стать бабе мужиком». Но петух способен превратиться в курицу. Вялого, дрянного, робкого, бестолкового мужика на Руси традиционно принято дразнить бабой: «Эка баба, что нюни распустил!»
Бабу надо бить. Так велит русский этикет. Чем сильнее – тем лучше, для нее же самой: «Бабу бей что молотом, сделаешь золотом». Если с бабой что-либо случится – не жалко: «Баба с возу – кобыле легче». А ведь это в самом деле смешно сказано. Остро. Талантливо. Вот такой у нас в народе талант-самородок. Ну, и венчает всю эту мудрость великое слово, опять же про курицу: «Курица не птица – баба не человек».
Кто же она тогда?
«Наша» культура пожимает плечами. Она не удостаивает никого ответом. Пословицы кончились – началось хамство.
В советские времена «наша» культура налилась особым соком. Она стала блатной и в этом качестве – соблазнительной для многих русских независимых умов. Женщине в блатной культуре указали на ее низкое место.
Я знаю, от какого наследства надо отказываться. Я знаю: от этого наследства отказаться будет непросто. Дворянскую культуру не вернуть – демократия не позволит. Что же делать тогда бедному русскому плейбою, решившему приобщиться к тому, чего в наших краях не бывало?
Что делать?.. что делать?..
Может, для начала купить цветы и презерватив?
Хотя, с другой стороны, иногда действительно со смехом понимаешь: «Баба с возу – кобыле легче».
Don’t complain значит не жалуйся
Я никогда не любил Север, тем более Крайний, мне и в Москве хватает холодов, но уломал приятель, энтузиаст полярных сияний, и мы поехали – на край земли, на самую северную точку Европы, Норд Кап. И там, в Норвегии, у черта на рогах, я неожиданно для себя влюбился, причем, казалось бы, в полную ерунду – в дерево. Причем даже не в конкретное дерево, а в породу дерева. Так, наверное, в начале ХХ века студенты-недоучки влюблялись в пролетариат.
Стыдно признаться, но я влюбился в национальный символ – не Норвегии, а России. Я от этого символа всегда держался в стороне, просто потому что меня от него воротило, он был везде и во всем, от букваря до Сандуновской бани. Угадайте с трех раз. Ну, понятно, береза.
Как меня угораздило? Мы выехали из Хельсинки на мини-автобусе и поехали прямо по меридиану наверх, за полярный круг, через Лапландию, на берег Ледовитого океана. В Хельсинки было жарко, финны дули пиво, природа распарилась: цвели рододендроны, как будто на юге. Но чем выше мы поднимались по карте, тем строже становились растения. Началась игра на выносливость. Сначала сошли с дистанции, как сходят уставшие бегуны, легкомысленные лиственные породы вроде лип и тополей. Дуб, несмотря на всю свою кряжистость, тоже долго не выдержал – выбежал из поля зрения. Олени сменили лосей, как на дорожных знаках, так и в жизни. За полярным кругом все оставшиеся деревья резко уменьшились в росте. В полях цвел король московских помоек – лиловый иван-чай. Из лиственных пород остались малорослые осины и березы.
Затем, как по команде, все деревья покрылись мхом. Мы ехали через топи, мелкие золотые прииски, в деревенских ресторанах кормили медвежатиной. Солнце перестало заходить. Начался сплошной бурелом. В полосе бурелома пропали осины, ближе к тундре исчезли сосны. Исчезли также и сауны – мы переехали финско-норвежскую границу, а норвежцы саун не любят. Два инвалида, сидя на стуле возле флага, изображали из себя пограничников. После границы из деревьев остались только елки да березы.
Елки стояли худые, ощипанные, а березы переродились: превратились в березовый кустарник, стволы искривились, стали коричневыми, с жилистыми кулачками. Они росли вдоль безупречной шоссейной дороги, идущей по вечной мерзлоте, и вокруг темно-красных домов норвежских крестьян, на окнах которых висели лампы на случай будущей полярной ночи.
Наконец мы выехали к фьордам океана, к светлым пляжам с плоскими камнями, к воде цвета рассеянных близоруких зеленых глаз. Косо светило солнце – было за полночь. Июльский арктический ветер дул такой, что сносило с ног. Наутро ветер поутих, я пошел вдоль скал к океану. И в расселинах я увидел карликовые березы. Они победили – никаких прочих елок больше не было и в помине. Они, казалось, не росли на одном месте, а ползли по-пластунски, минуя нерастаявшие островки летнего снега, к земному пределу.
При этом они пахли. Но как! Они пахли так, как будто пели во весь голос, на все побережье, на всю арктическую ивановскую. Березовый воздух был сильнее праздничного церковного елея. Тут я понял, что – все: я влюбляюсь. Я влюбляюсь в карликовые деревья, которые живут и не жалуются.
Ну, это особая тема. Я не знаю ни одной страны, где бы так много жаловались на жизнь, как в России. Начиная с вопроса «как дела?» и кончая расспросами более тонкого свойства, в ответ получаешь целые грозди жалоб – на власти, здоровье, погоду, отцов и детей, друзей, войну и мир, самих себя. В России жалуются, скорее всего, потому, что люди у нас слабее обстоятельств. Так почему бы нашим мужчинам не позаимствовать зарубежный опыт норвежских карликовых уродок? Их не заела арктическая среда. Не знакомые с англо-американским кодексом чести, они существуют согласно его положению: don’t explain, don’t complain (не оправдывайся, не жалуйся). В общем, живите, как эти березы.
Мой друг маркиз де Сад
По России бродит призрак маркиза де Сада. Но никто, кажется, толком не знает, зачем он бродит и какой от него толк. Саду я многим обязан. В 1973 году я протащил через советскую цензуру свою статью о Саде, наделавшую много шума. Сад дал мне литературное имя. Теперь настала пора мне защищать репутацию любимого мною французского призрака.
У нас в России для садистов рай. Российская государственность исторически обеспечила им счастливое существование. Она обесценила человеческую жизнь, создала систему подавления, всевозможных запретов, ханжеской морали. Несостоявшиеся садисты становятся жертвами садизма, но, дай жертвам власть, они тоже станут садистами. Садизм вырабатывается в неограниченном количестве, как слюна, садизм идет валом. Садюга – русское ласковое слово. Я такой другой, действительно, не знаю, где так сладко умеют унизить, где бы женщин столь сильно возбуждала перспектива насилия, а мужчины столь наивно путали половой акт с дракой. По степени бытовой, будничной агрессивности, от троллейбуса и детского сада до Думы, мы не знаем себе равных, всех превзошли.
Иллюзия равенства наилучшим образом творит подлинную власть запретного неравенства. Иллюзия духовности ведет к лихорадке мастурбации. Самопознание русского человека исчисляется отрицательными величинами. Внутри себя он неизменно видит прямо противоположное самому себе, и об этом другом слагает поэмы, ставшие гордостью мировой культуры. Даже материализм в нашей стране был воспринят как высшая стадия идеализма.
Такой стране, как Россия, маркиз де Сад просто необходим. Его можно было бы прописать как микстуру. Кому-то от этой микстуры станет совсем дурно. Что ж, будем скорбеть, сожалеть, соболезновать, если найдется время. Кто-то вообще никогда ничего не поймет. Это в порядке вещей. Но людям с задатками свободных идей несколько полегчает.
Сад (кстати, вот годы его жизни: 1740–1814) никого не хотел ни лечить, ни учить. Он стал и в жизни, и в книгах самораскрытием страсти, не знающей своей логики, но творящей ее с неизменным постоянст вом. Сад – не доктор и не пациент. Он – писатель, то есть вольнослушатель некоторых словесных истин. От многих других его отличала настойчивость. Он мог остановиться на уровне гедонизма, но был увлекающейся натурой и улетел в запретные сферы, недопустимые в культуре жизнеустройства. Однако если культура не вмещает в себя Сада, она превращается в заговор с целью скрыть человека от человека.