ЖАНРЫ

Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра)
Шрифт:

– Откуда ты знаешь? – с испугом спросила Настя, невольно закрывая ладонью живот.

Стеха слегка усмехнулась:

– Четыре месяца есть?

– Да, кажется…

– У-у-у, лапушка какая ты у меня! – Стеха слегка похлопала Настю по животу. – Илья знает?

– Нет еще…

– Так ты скажи ему, скажи, девочка. Чего стесняться? Скоро всем видно будет. Глядишь, и шляться перестанет…

И тут Настя не выдержала. Слезы хлынули так, что за минуту вымочили и лицо, и руки, и оба конца шали, а она все не могла успокоиться и плакала навзрыд перед старухой-цыганкой. Стеха не пыталась ее утешать, молча стояла рядом, поглядывала на темное, затягивающееся снежными тучами небо. Когда Настя наконец успокоилась, Стеха похлопала ее по руке.

– У Фешки башка деревянная. Ты правильно сделала, что ее не послушала. Вот увидишь, скоро все само кончится.

– Ка-а-ак же… Ко-ончится… – всхлипывая, Настя коснулась пальцем изуродованной щеки. – На кого я теперь похожа…

Стеха воззрилась на нее с недоумением.

– Чего?! Тю, а я ее за умную держала! Ты что, думаешь, Илья из-за твоих царапинок налево поскакал?! Да мужик – он и есть мужик, будь ты хоть икона ходячая, все равно на чужой двор свернет. Такими их бог замесил, и не нам перемешивать. Да мой Корча в молодые годы от меня – от меня! – и то гулял…

Настя даже улыбнулась сквозь слезы: до того горделиво прозвучало это «от меня». Стеха заметила улыбку и притворно нахмурилась:

– Чего хохочешь? Я ж не всегда таким сморчком мореным ползала. Небось покрасивей, чем ты, была! – Старуха снова взглянула на небо, крепче завязала платок и взяла Настю за руку. – Пошли-ка домой. Сейчас так запуржит, что возле дома в сугробах заблукаем… Вытри нос, девочка, а то он как фонарь светится. И ходи миллионщицей! Пусть бабье языки чешет на здоровье! А Илья от тебя никуда не денется. Слышала, как говорят? У цыгана девок много, а жена одна. Побегает – вернется. И… не говори с ним про это. Не надо.

Настя послушалась. И даже обрадовалась, когда, сворачивая вместе со Стехой на свою улицу, встретила ее молодых внучек, немедленно напросившихся в гости. С тех пор как цыгане поселились в Смоленске, в ее доме постоянно толклись незамужние девчонки, которые жадно просили Настю научить их петь и плясать «по-городскому», надеясь этим привлечь женихов. Настя смеялась, учила, сразу обнаружив двух-трех по-настоящему талантливых, быстро перенявших ее романсы и исполнявших их хоть и без особого мастерства, но и без фальши. Но сегодня почти сразу за девчонками явились и взрослые, привлеченные разносящейся на всю улицу «Невечерней», исполняемой в шесть голосов. Цыгане принесли баранок, пряников, Настя пошла ставить самовар, девчонки быстро накрыли на стол – и вскоре в доме было столько народу, что Настя даже не сразу увидела среди женщин многозначительно посматривающую на нее Фешку. А увидев – отвернулась и весь вечер старалась не приближаться к ней.

На людях Насте было легко держать себя в руках, никто из цыган, кажется, даже не заметил ее настроения. Да и Фешка почему-то помалкивала: видимо, не зря старая Стеха что-то долго и тихо втолковывала ей, пыхтя трубкой, как разводящий пары поезд. Стехи побаивались все, и Настя даже понадеялась, что Фешка прикусит свой поганый язык. Потом вернулся Илья, гости разошлись, они остались вдвоем… и Настя отчетливо поняла, что, даже не предупреди ее Стеха, она все равно не смогла бы заговорить с мужем о той, другой женщине. Не смогла бы, и все. Что толку, раз он это уже сделал? И что он ей скажет? И какие разговоры тут нужны? Не реветь же перед ним, как недоеной корове, не ругаться базарными словами, не грозить, что уедет к отцу в Москву… Потому что никуда она не уедет. Отец, верно, на порог ее теперь не пустит. Да если бы и пустил – куда ехать с тяжелым животом?

Она все-таки сказала мужу про ребенка. Сказала не потому, что хотела сама, и не потому, что советовала Стеха. Просто слезы все-таки брызнули, и как раз тогда, когда не надо было, и потребовалось чем-то отвлечь Илью, уже всерьез испугавшегося: ведь плакала Настя нечасто. Она и сама не ждала, что муж так обрадуется малышу, да к тому же легко согласится не трогаться с места весной, подождать до ее родов. На такой подарок Настя и не рассчитывала, и на сердце немного полегчало. Может, права Стеха? Может, сам угомонится? Может, в самом деле у всех так бывает и никого еще чаша эта не минула? И с чего ей в голову взбрело, что у нее – именно у нее! – ничего подобного в жизни не стрясется? Такая же, как и все, не лучше, а коли так… Что ж теперь поделаешь?

Свечной огарок совсем расплавился, замигал и погас. В наступившей темноте Настя больше не видела своего лица. Она встала из-за стола, отвела за спину полураспустившуюся косу, почувствовала, как что-то потянуло волосы у виска, и поняла, что забыла снять подаренные серьги. «Ох, Илья…» – снова горько подумала она, вынимая из ушей серьги и касаясь холодных, гладких камней. Положила сережки на стол возле подсвечника, вернулась в постель, легла и накрылась с головой одеялом.

Глава 7

В январе, после Крещения, Москву завалило снегом. Сугробы поднялись почти до крыш низеньких домиков в переулках Замоскворечья и возле застав. Мороза не было, по небу низко плыли тяжелые облака, похожие на разбухшие перины, из которых бесконечно сыпался медленный, густой, ленивый снег. Ветлы, клены и липы стояли, словно купчихи в шубах, до самых макушек обложенные мягкими комьями. Крыши чистились обывателями и дворниками дважды в день – и все равно чуть не трещали под тяжелыми шапками из снега. Улицы никто не чистил, и вскоре проезжие части поднялись выше окон, покрылись ямами и ухабами, на которых качались, как на волнах, и подскакивали извозчичьи сани. Вываленные в сугроб пассажиры давно уже не были новостью, и даже сами пострадавшие не особенно негодовали, ругая не столько оплошавшего извозчика, сколько проклятую погоду и городские власти. Впрочем, и последних винить не стоило: убрать такое количество снега оказалось бы не под силу даже соединенным московским пожарным частям.

Снежное безобразие неожиданно прекратилось в начале февраля. Серые тучи уползли прочь, небо очистилось, засверкало пронзительной голубизной, выглянуло ослепительное солнце, и ударили морозы. Слежавшийся снег на улицах визжал под полозьями саней, сверкал алмазной крошкой на сугробах, голубел в тени склоненных кустов, розовел на солнце. Но любоваться чудесной зимней сказкой было почти некому: все, кто мог, пережидали мороз дома и лишний раз не высовывали носа на улицу. Даже крикливый Сухаревский рынок, полный бедного люда, нищих, старьевщиков и жуликов разных мастей, в эти дни немного притих, и Данка, стоявшая на табуретке посреди ателье «Паризьен», подумала, что на обратном пути можно не держаться так крепко за сумку. Вырывать из рук ее некому, все ворье замерзло.

– Почему мадам вертится? Булавки, булавки! – раздался предостерегающий голос мамзель Дюбуа.

Данка вздрогнула, с трудом вспомнила, что «мадам» – это она, и постаралась встать как можно ровнее.

– Выше голову! Плечи в линию! Ах, мон дье, у мадам несравненные плечи, это нужно подчеркнуть…

– Голых плеч не делать, эй! – заволновалась Данка. – Меня в таком платье из хора выгонят!

– Мадам не должна беспокоиться. – Модистка обиженно поджала тонкие губы. – Я пятнадцать лет шью для хористок, и все оставались довольны. Но в плечах мы сделаем вот так… И непременно атлас! А лучше – грогрон! [39] Нет, для этого фасона мы возьмем гладкий креп-шифон [40]

39

Гладкокрашеный шелк высшего качества.

40

Одноцветная ткань из крученого шелка.

– Во сколько обойдется? – подозрительно спросила Данка и снова была награждена уничтожающим взглядом.

– Мадам, при вашей красоте об этом должны беспокоиться не вы, а мужчины.

– У меня муж…

– Тем более! – отрезала мамзель Дюбуа и, к облегчению Данки, набрала полный рот булавок, с которыми ловко засновала вокруг нее, подкалывая и сметывая ткань на живую нитку. Тоскливо вздохнув, Данка подумала: еще немного такого стояния на табуретке – и она брыкнется в обморок, как барышня. И чего, в самом деле, Варьку с собой не взяла?

Поделиться с друзьями: