Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы не пыль на ветру
Шрифт:

У Эльзы Поль тоже было вавилонское столпотворение. Посетитель, что называется, шел косяком. Дело в том, что все учителя, состоявшие ранее в нацистской партии, подлежали увольнению. А теперь они являлись к Эльзе Поль уже без паучьей лапы на лацкане и, ломая руки, заверяли, что в гитлеровскую партию они вступили лишь по принуждению и что коллега Майер или Леман, который в нее не вступал, может подтвердить, сколь далеким от политики было их преподавание. Среди просителей встречались и пожилые люди, которым совсем немного осталось до пенсии, дельные и знающие учителя начальных классов — таких Эльзе было от души жаль. Но приказ не допускал никаких исключений. Самое большее, чем она могла нм помочь, — это предоставить некоторым хотя бы трехмесячную отсрочку, да и то при условии, что они согласятся облегчить первые шаги новым учителям, которых еще надо было набрать.

На письменном столе Эльзы Поль стоял помятый старый будильник с двумя звонками. Эльза называла его споим «гвоздарем». Он все постукивал, как гвоздарь: «Тики-так, все пустяк, тики-так, все пустяк». Когда его заводили доотказа — даже легчайшее сотрясение — такое, как, например, задеть носком башмака ножку стола, — вызывало оглушительный трезвон. Поэтому заведующая школьным отделом в трудные минуты жизни, если посетитель не желал добровольно остановить бесконечный поток жалоб и заверений, прибегала к этому средству. И всякий раз будильник творил чудеса. Поток речей жалобщика и заверителя иссякал, и Эльза Поль могла наконец вставить слово:

— Уверяю вас, дорогой коллега, что если вы попробуете свои силы в другой области, то вынужденный перерыв не затянется для вас навечно…

Эльза Поль была хрупкая женщина небольшого роста, очень энергичная, совершенно седая — в сорок-то лот, — но стриженная под мальчика. Говорили, что она поседела в одну ночь. В ночь, когда казнили Альберта Поля. С тех пор прошло около года…

На вопрос, заданный Хемпелем и Ротлуфом, она ответила без долгих раздумий:

— Там, в Зибенхойзере, мальчик произвел на меня совсем не плохое впечатление. Ему, я думаю, было неловко, что Фюслер так его расписывает. Значит, в нем, надо думать, есть еще доброе зерно скромности. И уж, во всяком случае, он не тычет всем и каждому в нос свой маленький протест, на который осмелился при нацистах из одного лишь чувства самосохранения. Вы спрашиваете о воспитательных мерах. Лично я считаю, товарищи, что юноша идет к нам. И если мы не протянем ему руку помощи, его может занести совершенно в другую сторону. Скажи, Эрнст, ты не говорил с племянницей доктора Фюслера?

Ротлуф отрицательно помотал головой.

— Эта девушка, — продолжала Эльза, — живет в раздоре с собой и всем светом. Из страха пред физической неполноценностью она впадает в духовную. А юноша послушен ей, как раб. Ты разве этого не заметил? Она буквально загипнотизировала его…

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Эрнст Ротлуф.

— Я хочу сказать, что он просто не в состоянии объяснить, почему его занесло в запретную зону, тем более когда его обзывают упрямым ослом!

— Ну что за чушь! — рассердился Хемпель.

Доводы Эльзы показались ему неубедительными. По его разумению, она берет под защиту что-то такое, в чем сам он видит вредоносные намерения. А держится так, словно стоит на кафедре.

— Товарищи! Основная мера воспитания, которую мы можем применить к нашей молодежи, — это доверие.

Да, она, Эльза Поль, не скрывает, что хочет предложить молодому Хагедорну должность учителя. В советской зоне оккупации надо заполнить сорок тысяч учительских вакансий, из них двести одиннадцать — в округе Рейффенберг. И первого октября, когда демократическая школа распахнет свои двери, одного из учителей-новичков будут звать Хагедорн.

Эльза Поль говорила так уверенно, как будто ее заветные мечты и желания были уже решенным делом. Туч терпение Ганса Хемпеля истощилось. Он даже готов был ударить кулаком по столу, но в последний момент передумал, потому что вспомнил о высокой сейсмографической чувствительности помятого будильника. И только сказал сердито:

— Товарищ Эльза! Поступить так, — значит пустить козла в огород. Парню нужно самому получить воспитание, а потом уже воспитывать других. У старика мы отбираем дом и работу, кормушку, так сказать, а мальчишку подкармливаем. Да разве вы не видите, что он весь в отца? Вы завариваете кашу, а мне приходится ее расхлебывать… — Ганс Хемпель до того разгорячился, что расстегнул крючки на воротнике. Впрочем, слушателей своих он вряд ли убедил.

Эрнст встал и зашагал по комнате. Хемпель знал за ним эту привычку. Дома, в комнате, которую Эрнст занимал у шурина, он порой целую ночь вышагивал из угла в угол.

Эльза поставила на стол хлебницу.

— Угощайтесь, кто хочет. Овсяное печенье, на сахарине. Сладкое, как грех. Не успела позавтракать в этой суматохе. А сейчас уже половина четвертого.

Ротлуф прихватил на ходу одно печеньице. Хемпель тоже. У него возникла идея.

— А что если… — начал он, — Сегодня в четыре здесь соберутся все жители от «X» до «Я». Рядовые нацисты — мелкая сошка — вносят трудовой вклад: расчищают старый спортивный зал, где содержались военнопленные. Пусть наш ротозей тоже потрудится, пусть три часа помотает колючую проволоку, и дело с концом. Его отец тоже явится.

Но тут взвилась Эльза Поль:

— Нет, Ганс, не тем у тебя голова забита. Видно, методы старой кайзеровской школы не дают тебе покоя. Стоит заговорить о воспитательных мерах, как ты сразу представляешь себе наказания. Ужасное слово — наказания. А я лично думаю о том, как помочь… — и Эльза с недовольным видом обратилась к Ротлуфу: — Эрнст, а ты что молчишь в конце концов? Ты ведь знаешь мальчишку лучше, чем мы…

Эрпст остановился у низенькой подставки для цветов. Да, да, советница школьного отдела разводит цветы у себя в кабинете. Подставка помещается у стены за письменным столом, между двумя низко подвешенными полками. Эрнст притворился, будто внимательнейшим образом разглядывает цветы и травы. Плющ по тонкой решетке взбегал почти до самого потолка и обвивал портрет Эрнста Тельмана, тот, где он в шкиперской фуражке; а по бокам, чуть пониже, висели два других — Макаренко и Дистервега; Эльза Поль, по специальности учительница рисования и черчения, сама написала тушью все три портрета, сама и окантовала. Ротлуф все еще притворялся, будто в целом свете его занимают сейчас лишь бархатные темно-красные колокольчики глоксиний, а того больше — цветущий амариллис. Ол подержал на руке изящный цветок, словно легкую, как пушинка, птицу, и сказал:

— Всякий раз, когда я вижу нежно-розовые переливы этих цветов, я вспоминаю о фламинго. Однажды, совсем еще мальчишкой, я видел фламинго в зоологическом саду. И на всю жизнь запомнил это зрелище. Тогда светило такое же теплое солнце, как сейчас. И переливы красок на крыльях птицы переходили в воздух, а может, это воздух переходил в переливы красок, не знаю. Так или иначе, но все сплеталось в таком величественном покое и красоте — не знаю даже, как бы мне точнее выразиться, но это была…

— …светотень, которую хочется передать, — подхватила Эльза Поль, весьма внимательно, в отличие от Ганса, слушавшая эти, казалось бы, не относящиеся к делу воспоминания Ротлуфа.

— …Да, вероятно, это можно было назвать светотенью. Вот так же, — тут он повернулся лицом к слушателям, — вот так же и с доверием. Доверие и взаимодоверие должны переходить друг в друга, и то, что возникает при переходе, — по мне, можете назвать это светотенью — должно быть прекрасно, да, да, прекрасно и спокойно, и уравновешенно, и не подвластно ни черту, ни смерти, понимаете?

— Я-то тебя понимаю, — сказала Эльза.

И даже Ганс Хемпель кивнул. И оба решили, что Эрнст намекает на трагически сложившиеся между ним и его женой отношения. Конечно, Эрнст подумал и об этом. Мысли о Фридель и детях мучили его денно и нощно. Но он решительно избегал разговоров на эту тему. Вот и сейчас он ничем не выдал причину, по которой ему стали вдруг так близки мысли о доверии. Он поспешил вернуть внимание слушателей к нерешенному еще вопросу.

— Вели парню прийти сюда. Мне все равно надо с ним потолковать, — обратился он к Гансу Хемпелю и указал на телефон.

Поделиться с друзьями: