Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы не пыль на ветру
Шрифт:

Когда Ротлуф вошел в зал, все уже сидели на длинных скамьях. Собралось с полсотни мужчин и более десятка женщин. Эрнсту почудилось, будто при его появлении тише стал шепоток между рядами. Он чувствовал каждым нервом, как много глаз устремлено на него, и пожалел, что но вошел вместе со всеми. Только не устраивать спектакль… Он занял свое место в президиуме рядом с Эльзой Поль и, чтобы хоть чем-то заняться, придвинул поудобнее блокнот и карандаш. Эльза еще раз пробежала глазами заявления и переложила в самый низ заявление Фридель — наиболее пространное. Ханна Цингрефе сидела рядом с Фридель и явно подбадривала ее. Должно быть, Ханна-Плетельщица ради Фридель и приехала из Рашбаха. Конечно, в Рейффенбергской парторганизации она не имеет нрава решающего голоса. Но уже сейчас можно предсказать, что она захочет поручиться за Фридель. А это потянет больше, чем на один голос. Ханну любят и уважают во всей округе, вдобавок у нее хорошо подвешен язык. Но мнение большинства зависит, пожалуй, от Эльзы Поль. Если она сама поведет обсуждение и не только поведет, но и выступит, ее голос будет, конечно, значить больше, чем голос Ханны Цингрефе. А для Эрнста Ротлуфа в особенности…

На всех предыдущих собраниях Эрнст, как первый секретарь, лично зачитывал поступавшие заявления и ставил их на голосование. Он и сегодня зачитает четыре первых и — когда их обсудят — поставит на голосование. А потом Эльза поставит на голосование просьбу самого секретаря освободить его от этой формальной обязанности при обсуждении вопроса, касающегося его семейных дел. Так они сговорились заранее. И вот Эльза предоставляет ему слово. Обычно Эрнст поднимался на трибуну, сегодня он выступает с места. По рядам пробежал недовольный шепот, но громко никто ничего не сказал. Первое заявление — от одного переселенца, плотничьего подмастерья двадцати шести лет, из Нижней Силезии. Мотивировку он дал такую: «Я работаю вместе с советскими солдатами, тоже плотниками, строю забор вокруг запретной зоны. И они мне откровенно говорят, что им от такой работы тоже не много радости». На скамьях засмеялись. Даже сидевший в президиуме товарищ из окружного комитета не мог удержаться от смеха. Подмастерье завоевал все голоса еще прежде, чем поднялся на трибуну, чтобы рассказать свою автобиографию. Лозунг, висевший над дверью позади стола, вдруг стал всем доступнее и ближе. Там, на недавно выбеленной стене, блистала свежей краской надпись: «Политическая зрелость каждого члена партии определяется его отношением к Советскому Союзу».

Сначала этот лозунг, родившийся из фразы, произнесенной чуть ли не на первом собрании, хотели повесить над главным входом. Но этому воспротивилось руководство социал-демократов. Тогда его укрепили над маленькой боковой дверью, которая вела непосредственно из партбюро коммунистов в зал. А над входной дверью повесили два скрещенных красных флага.

Первые четыре заявления подали молодые люди, моложе тридцати — плотничий подмастерье, токарь, служащий магистрата и, наконец, ткач по профессии, переходящий на службу в народную полицию. Мотивировки у них не совпадали и написаны были весьма напыщенным слогом, зато их биографии в основных чертах были просты и мало чем отличались: отец рабочий или мелкий служащий, нацистом не был, самое крайнее — сочувствующий, мальчиком вступил в юнгфольк, затем — в гитлерюгенд, отбывал трудовую повинность, а оттуда попал в армию, был на фронте, в последние годы или последние месяцы войны у него впервые возникли по какому-нибудь поводу антивоенные настроения, но только после войны эти настроения обернулись сознательным антифашизмом. Вот, к примеру, двадцатидевятилетний служащий магистрата, в свое время «бравый» обер-фельдфебель, пехотинец: под Бауценом он отказался выполнить самоубийственный приказ командира-эсэсовца и контратаковать противника и предпочел сдаться в плен со всем своим взводом. Уже в июне сорок пятого он вернулся домой из пересыльного лагеря под Торгау. С тех пор он — поскольку у него коммерческое образование — работает в отделе торговли и снабжения, где, однако же, получает меньше, чем получал бы в частном секторе. Именно по этому пункту члены организации решили подробнее расспросить его. Не хочет ли он выслужиться? Впрочем, его приняли единогласно, как и всех остальных. И даже пс потому, что товарищ из окружного комитета еще раз указал на то «сколь важно проявлять доверие по отношению к молодым людям», а потому, что им предстояло решать дело Фридель Ротлуф, хотя ни один из старых членов партии — ни те, кто собирался голосовать «за», пи те, кто собирался голосовать «против» — еще не решили окончательно этот вопрос для самих себя. По лицу Эрнста, который всем своим прежним отношением к Фридель почти что проголосовал «против», по его покашливанию и неожиданным паузам в речи можно было угадать, как тяжело ему принимать окончательное решение, когда одним «почти что» не отделаешься.

Эльза предлагает, чтобы заявление Фридель зачитал старейший член организации, штукатур Пауль Герике.

— Все согласны, товарищи?

— Я не согласна, — взвилась Ханна Цингрефе. — Я считаю, что Фридель должна сама выйти и объяснить, почему она снова подает в партию. А от тебя, Эрнст, я не ожидала…

— При чем тут ожидала или не ожидала! — перебил ее кто-то из рядов. — И вообще, Ханна, не очень-то расходись: дело здесь сугубо личное и каждый имеет право отказаться. Пусть Пауль читает! Как-никак они с Фридель соседи и двадцать лет прожили под одной крышей…

Поднимается ропот. Голый свет двух лампочек, подвешенных прямо к стропилам, озаряет лица, возбужденные и задумчивые, озаряет широкий выпуклый лоб Ханны Цингрефе, и он кажется сейчас еще белей, чем при дневном свете. Но Ханну не возьмешь голыми руками, когда она отстаивает свое мнение. Там, где на быструю атаку надо ответить такой же быстрой контратакой, Ханна не станет ходить вокруг да около.

— Что значит личное дело? — немедленно парирует Ханна, — А партийные дела, по-вашему, не личные? Я еще помню, дорогой товарищ, как я к тебе приходила в тридцать седьмом, просила у тебя что-нибудь на Красную помощь и тогда ты тоже — как это ты выразился? — поспешил отказаться и только потом выложил один талер. Что, неправду я говорю?

— Не сваливай все в одну кучу, — одергивает ее Эльза Поль.

— Ля что, сваливаю? Я говорю о личных делах и о партии. И я считаю, что Фридель должна изложить свое личное дело перед партией. Рассказать все как есть. То, что она писала, можно прочесть на бумаге. Но на бумаге каш брат стесняется писать все как есть. И Фридель стесняется, и я, да и всякий постесняется. А вам подавай все к письменном виде, в письменном, только в письменном. Впору нанимать писаря в каждый курятник!..

— Вот это верно, так их, Ханна! — выкрикнула пожилая коммунистка, во время заседания вязавшая чулок.

Собрание разделилось на смеющихся и протестующих.

— Немножко соли не повредит, но пересаливать все-таки не стоит, — отбивались протестующие.

Верх взяла Эльза Поль:

— Незачем устраивать беспорядок. Ставлю вопрос на голосование. Я считаю, что Ханна выступила в прениях, только и всего…

— Вот именно, — буркнула Ханна, садясь.

Но не успела Эльза приступить к голосованию, слово попросил товарищ Герман Цумзейль из окружного комитета.

— На мой взгляд, — сказал он, — сейчас нет надобности в голосовании. Что вы хотите поставить на голосование? Какую-то деталь формальной процедуры? А после этого заявительница все равно поднимется на трибуну, чтобы изложить свою биографию и ответить на вопросы. Мой вам совет — сделайте все разом. На вашем месте я попросил бы сейчас Фридель Ротлуф выйти вперед и подробно рассказать, что толкнуло ее на известный вам поступок, а потом коротко и откровенно объяснить, почему она надумала снова вступить в партию.

Предложение было разумное. Даже Эрнст Ротлуф и тот кивнул. Когда Фридель встала, она услышала за своей спиной голос Ханны:

— Выше голову, девочка.

Эльза Поль протянула Фридель ее пространное заявление. Фридель много ночей размышляла над ним, много часов писала его. Она понимала, что ей не удалось написать все, что она перечувствовала и передумала. Начало каждой фразы давалось ей с великим трудом, словно господин учитель Куцшебаух все еще стоял у нее за спиной с ореховой указкой и обрушивал на ее голову десяток «правил для сочинений», тех самых правил, которые изуродовали не только сочинения учеников, но и самый образ мыслей у нескольких поколений выучеников кайзеровской школы. Счастье еще, что никакие холопствующие учителя не и силах надолго отучить здоровый народ от мыслей.

Фридель отбрасывает со лба белоснежную прядь и начинает:

— Вам известно, чего я добилась своим выходом из партии. Когда мой муж сидел в концлагере, я подала на развод. В свидетельстве о разводе, с текстом которого я согласилась и с которым познакомили также и его, было сказано: «Непримиримые политические расхождения между супругами». Вот что там говорилось, вот как выглядят факты…

Да, Фридель, факты выглядят именно так, и от этого не отмоет тебя никакая вода, никакие слезы. Когда ко мне в лагерь пришло свидетельство, я показал его Герману Цумзейлю. Он и там сидел рядом со мной, за одним столом, и он сказал: «Знаешь, Эрнст, если бы со мной стряслось такое, я… я, наверно, сошел бы с ума…» А теперь… теперь Фридель надела белую муслиновую блузку. Будто я не понимаю, зачем она надевает белую муслиновую блузку, когда знает, что я ее унижу. Не выйдет, можешь говорить, что хочешь, и надевать, что хочешь… Пока мои седые космы — а ведь ты тоже приложила руку к тому, чтоб они поседели, — пока мои седые космы не почернеют, я буду твердить: нет…

— Вы знаете, что моего мужа приговорили к четырем годам и он сидел в Вальдхейме. Четыре года я терпеливо ждала и не горевала, что мне приходится бегать с места на место, а по воскресеньям еще стирать белье на чужих. Ни капли не горевала. Я верила, что он выйдет на свободу в октябре тридцать седьмого. И даже смеялась, что мне выплачивают на двоих детей всего одиннадцать марок семьдесят пфеннигов и месяц. А ведь мне было несладко. На фабрику меня не брали. Очень сочувствуем, уважаемая, но… Хозяева не желали даже называть меня по имени. А что может заработать женщина в прислугах, такая женщина, которую стараются даже по имени не называть, вы себе, наверно, представляете. И когда дети приходили домой с ревом, потому что в школе их дразнили, лупили или ставили в угол, я говорила одно: «Через год и октябре вернется отец». Это помогало. Помогало и то, что ко мне изредка наведывалась Ханна Цингрефе и всякий раз совала на полочку и кухонном шкафу несколько марок. И Пауль Герике не оставлял меня в беде… Но вот надежда меня оставила. Наступил октябрь тридцать седьмого. Из Испании пришла одна добрая весть, из Вальдхейма — другая: «Заключенный Эрнст Ротлуф вплоть до особого распоряжения переслан и исправительный лагерь Бухенвальд». Вплоть до особого распоряжения… В двух домах мне отказали. Тогда я снова поклонилась старому Хенелю и попросила взять меня на работу. «Знаете что, дорогая моя, подайте на развод», — сказал он и впервые произнес слово «пожизненно». «Даже если ваш муж осужден не пожизненно — а вы должны быть готовы и к этому, — на вашем месте я все равно подал бы на развод, в конце концов, можно оформить фиктивный развод, не правда ли? И воспользуйтесь льготами по бедности», — добавил он, потому что мне надо было так и так обращаться в суд. А на случай каких-либо затруднений он даже пообещал устроить мне адвоката. Конечно, это грозит ему неприятностями, но он-де с легкой душой идет на все, потому что я как-никак всегда была одной из лучших его мастериц. Да, старый Хенель так распинался, будто он и сам против фашистов…

Поделиться с друзьями: