Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы — советские люди

Полевой Борис

Шрифт:

И мне захотелось для тех, кто много поколений спустя будет изучать эпопею обороны города, где было позабыто слово «страх», как можно подробнее записать историю этого обычного сталинградского дома, записать такой, какой слышал её от Таракуля и его боевых друзей.

Братья Волковы

После целого дня безуспешных поисков я нашёл их, наконец, под вечер в полотняной палатке одного из медсанбатов. Капитан медицинской службы, пожилой человек, с лицом землистого цвета, с сизыми, шелушащимися руками и с ногтями, изъеденными бесконечными дезинфекциями, человек, настолько уставший, что, казалось, ничто уже на свете не могло его взволновать, поражался:

— Нет, вы удивитесь, ведь совсем, ну, совсем мальчуганы! Мы в их годы пескарей ловили, варенье у матери таскали… И такая силища воли!.. Как медик, я-то знаю, что это значит. Какое нужно самообладание!.. Чёрт знает!

Он распахнул жёсткую, намокшую полость, и в медовой полумгле прозрачной от дождя палатки мы увидели ряды пустых, помятых, походных коек, а в углу — группку военных, в центре которой сидели два худеньких подростка: один — чернявый, остролицый, с большими чёрными, глубоко запавшими глазами, другой — веснущатый, с льняными волосёнками, с конопатым лицом и задорным носом-пуговкой.

Чернявый, должно быть, рассказывал что-то и замолк, когда мы вошли, а конопатенький держал в левой руке губную гармошку и пытался выдуть из неё какой-то мотивчик. Правые руки у обоих были забинтованы по самый локоть и висели на коричневых привязанных к шее платках.

— Ну, как, товарищи Волковы, дела? — спросил врач.

— Лучше всех, — бойко ответил конопатый и пискнул в гармошку.

— Ничего, товарищ доктор. Теперь вот, как смазали, не так дёргает, только горит очень, — деловито отозвался чернявый, испытующе поглядывая на нас своими недоверчивыми глазами.

— Вот тут рассказывают нам, как под немцем жилось, — пояснил кто-то из раненых.

— Мучаются очень, а виду не подают, крепкие, — добавил другой.

— Охо-хо, до чего фашист людей доводит, ведь это же подумать только! — сказал третий, ковыляя к себе на койку.

И, сидя на краешке походной кровати, под аккомпанемент далёкой канонады, доносившейся из-под Орла, и гулкий, успокаивающий шелест дождя о натянутое полотнище, «товарищи Волковы» рассказали нам ещё раз свою историю. Она прочно запала мне в память, эта история двух обыкновенных советских мальчуганов. До сих пор звучат у меня в ушах их такие разные детские голоса, и я постараюсь воспроизвести их рассказ как можно точнее, таким, каким я его слышал.

— Мы из Орла, — начал младший, конопатенький, которого звали Серёжа.

— Мы коренные орловские, — перебил его старший, Владимир, решительно отбирая у него нить беседы. — Железнодорожники мы. И отец, и отцов отец, и отцов дед — все у нас машинистами работали в депо Орёл-второй. А жили мы в посёлке, возле самой станции. Может, бывали в Орле? Так на улице Спартака. Домик у нас там был маленький, а хороший. Ещё дед строил… Когда фриц-то в Орёл ввалился, папа в рейсе был, а мама болела, она у нас хворая была, часто болела. Мы с Серёгой, вот с этим самым почтенным, хотели было унести её на руках из города. Я-то ничего, поднял бы а у него заслабило, силёнки нехватило, — словом, не унесли, только растревожили. Очень ей худо стало. Говорит: «Положите меня, в родном доме лучше умру, а сами уходите, отца там отыщите». Но больную мать как бросишь? Ведь не бросишь, верно? Вот мы и остались: мать, сестра старшая, Нюша, да я, да он вот, Серёга почтенный, да сестрёнка Женечка. Та совсем малюсенькая была… Ну, сначала вроде ничего, фрицу-то не до нас было: бои тут, то, другое, — он нас и не трогал.

— Да-а-а, не трогал! А корову увели, забыл? — вмешивается Серёжа.

— Ну, это, конечно, боровка тоже, курей полопали, это как положено, на это наплюнуть. На то он и фашист, фриц-то. Но потом, когда фронт от города отошёл и пожаловали к нам эти эсэсманы, ну, что в чёрных тужурках с орлами ходят, вот эти взялись… И обыски, и облавы! Людей на улицах, что беспризорных собак, ловили, даю слово. Едет ихняя машина, видит — идёт человек, стоп! Схватят в — машину, да и увезут. Говорили, всё в тыл возят, окопы там, что ли, строить, а хороши «окопы»! Потом, когда ихние солдаты стали на базаре одёжу да барахло разное на сало да на муку менять, всё и открылось, какие это «окопы». Увидели на вещах кровь, кое-кто и одёжу признал… Ведь что тогда делали-то! Хочет, скажем, гражданка какая узнать, куда там муж или сын делся, берёт кошёлку, идёт на рынок и смотрит. Хвать, фриц знакомую одёжу продаёт, ну, значит, конец, нет человека.

— Тысяч десять, говорят, расстреляли, — вздыхает Серёжа.

Но брат с досадой перебивает его:

— Ну, зачем болтать? Десять тысяч? Ты их считал? Сколько расстреляли, точно мы не знаем. Но только уйму-уемскую людей. Потом стали из домов брать. Эсэсманы говорят, что коммунистов и партизан арестовывают. А какие там коммунисты! Вон у нас, на улице Спартака, всё семейство Горохов увезли, Гороховых то есть. А какие Горохи — коммунисты? Увезли, потому что сам-то вместе с депо от немцев эвакуировался, ну, фрицам кто-то и сказал. Были у нас такие продажные шкуры, выдавали! Потом вроде попритихло, не во всём городе, а у нас в слободке. Но кто-то ночью сжёг у них автоцистерну с бензином — и опять пошло-поехало. Ту улицу, где цистерна сгорела, всю, как есть, дочиста, до последней сараюшки фриц спалил. Из домов рубахи сменной вынести не дали.

А в городе-то начался голод. Всё, что было у людей, съели, а фриц ничего не даёт. Кормись, как хошь. На рынок никто не едет. Какой дурак поедет, когда фриц всё, что получше, даром берёт! Они всё посылки: сало да масло домой посылали!.. И стало людей косить, особливо по окраинам, по рабочим слободкам. Целыми семьями. А хоронить некому, — кому дело до чужих покойников, когда и живые-то еле ноги таскают! Вот и лежали покойники в домах, кого где смерть застала. Идёшь по улице, видишь, к дому тропку снегом замело, окна замёрзли, стало быть, конец, все померли.

У нас через улицу жена сцепщика Васильева жила с двумя малышами. Он-то известный был человек, может, слыхали: Евгений Васильев, Трудовое Знамя имел. Так вот в середине зимы они померли да так до весны и лежали у себя в доме на кроватях. Ну, конечно, когда весна, — потеплело в домах-то, оттуда и понесло — сил нет. Болезни пошли. Их солдаты тоже не каменные, их тоже прохватывать стало. Видит фриц, плохое дело, ничего не попишешь, взялся за похороны.

— Уж и взялся… Станет он тебе руки пачкать! Они пленных наших пригнали и заставили их по домам мёртвых собирать. А то: «фриц», — солидно поправляет Серёжа.

— Это правильно, у них порядок такой: как что потяжелее да поопаснее, так сейчас русских пленных под конвоем ведут. Они, говорят, дорогу на Брянск так разминировали: впереди гонят пленных, а сзади грузовик с песком идёт. Пленного-то им не жалко, а грузовик жалко.

— Своё-то они жалели… Жаднющие! Один ночевал у нас — мундштук потерял, часов пять искал, всё перерыл. Узел белья забрал: всё, что получше было. А мы потом нашли мундштук-то — дрянь, деревянный… Ух, жадные! — вставляет Серёга.

Но брат сердито перебивает его:

— Эту зиму мы кое-как перебедовали, живы остались. Весна пришла — легче. Огород-то не засадили, где возьмёшь семена, да и кому охота на немцев садить, всё равно слопают, но весной травка пошла: кислица, лебеда, жагала — словом, жить можно. Но тут напасть — приходит к нам квартальный и приносит Нюше нашей повестку: явиться с бельём и вещами на вербовочный пункт. До этого многих из города в Германию угоняли. Мимо нас на вокзал-то водили. Под конвоем. Идут, бывало, и плачут, кричат: «Прощай, Орёл!» А раз за одной такой партией провезли ребят и девушек связанными, целый грузовик, навалом. Их трясёт, а они немцев ругают. Всё равно, кричат, сбежим… Мама говорила потом, что так, связанными, в вагон и побросали, что дрова.

Поделиться с друзьями: