Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

* * *

В феврале 1960 года к 70-летию Пастернака я послал ему поздравительное письмо. Кое-кто отговаривал: "Зачем такой жест? Ему не поможешь, а себе и другим повредишь".

Четыре месяца спустя, 30 мая, Пастернак умер; и снова раздавались предостерегающие голоса: "Эти похороны будут политической демонстрацией".

Никаких извещений не было, кроме маленьких, от руки написанных объявлений на Киевском вокзале. Однако 2 июня больше двух тысяч человек пришли проститься с поэтом. Попытки чиновников из Литфонда навести свой порядок - везти гроб на автобусе - были тщетными. Сыновья, друзья, читатели, сменяясь, несли гроб до могилы на холме у трех сосен, на которые он смотрел из окна своей рабочей комнаты.

Речь над могилой произнес Валентин Асмус, философ, давний друг Пастернака. Он говорил о великом поэте, говорил так, словно не было двух лет травли, проклятий в газетах, на собраниях, исключения из Союза писателей...

И мы тогда ощутили: величие этой жизни, этой поэзии несоизмеримо выше той низменной возни его гонителей, которая отравила последние годы его жизни и, вероятно, ускорила его смерть.

Юноши и девушки до глубокой ночи читали у могилы стихи Пастернака. Читали "О, если б знал, что так бывает...", "Гамлет", "Август".

То был скорбный день. И в то же время - это множество разных людей у дома поэта, у его могилы; знакомые лица и гораздо больше незнакомых... И мы чувствовали: нас всех связывает едва сознаваемое содружество, братство. Мы все в этот день были причастны к бессмертной поэзии, и минутами вдруг казалось, что связи между людьми - не только на этот день, что связывает нас не только скорбь, не только любовь к поэту.

Год спустя вышла маленькая книга стихов Пастернака. Но роман "Доктор Живаго" не был издан и четверть века спустя.

А зарубежные издания и романа и стихов все эти годы изымают при обысках.

Р. Тогда и впрямь была пора посевов, завязей, первых ростков. Освобождающееся слово звучало уже не только в кругу наших близких. Оно вырывалось из квартир на трибуны. По тогдашним газетам и журналам нельзя судить о накале страстей, об особой атмосфере того времени, о многообразии порывов к правде, к свободе.

История хрущевского семилетия (1957-1964) напоминает температурную кривую малярийного больного.

Но все же, вопреки то и дело прихватывающим заморозкам, миллионы заключенных возвратились из тюрем и лагерей. Еще недавно запрещенные книги вернулись в библиотеки, в издательские планы. Запретные полотна переносились из запасников на стены галерей и музеев. О запретных науках генетике, кибернетике, теории резонанса - велись открытые дискуссии, читались лекции.

Почти все эти вольности, поблажки, послабления приходили сверху. И мы долго - сейчас видно, что непростительно долго, - ждали новых поблажек, ждали новых указов о свободах.

Еще в 1974 году, уйдя с разрешенной на несколько часов выставки художников-нонконформистов, я записала в дневник: "Что будет теперь? Запретят окончательно или разрешат еще раз?"

Приходилось долго пробиваться к простой мысли: свободу не получают ни в подарок, ни как трофей, а находят прежде всего в себе, в своей душе, воспитывают свободными себя, своих.

Этот путь, и доныне незавершенный, начинался в ту пору нашей короткой весны.

3. ВПЕРЕД, К ПРОШЛОМУ!

Как в прошедшем грядущее зреет,

Так в грядущем прошлое тлеет...

Анна Ахматова

В феврале 1955 года в Литературном музее праздновали 65-летие Ильи Эренбурга.

Мы слушали речи, приветственные письма и телеграммы. Назым Хикмет и Сергей Образцов говорили об Эренбурге как о хранителе духа настоящего революционного искусства, Александр Бек сказал, что Эренбург уберег эти традиции в то время, как "всех нас давил культ личности". Мы в тот вечер впервые услышали это словосочетание, произнесенное с трибуны.

Вся атмосфера маленького, тесного зала, шумно, радостно откликавшегося на вольные речи, нам казалась возрождением того прошлого, о котором так восторженно говорили сразу полюбившиеся нам ораторы.

И в последующие годы воспоминания Константина Паустовского, Ильи Эренбурга и многих других литераторов, художников, артистов, для которых двадцатые годы были порою их молодости, их молодых надежд, создавали радужные панорамы времени и светлые краски оттесняли тени. В книге Эренбурга многие впервые прочитали строки Цветаевой и Мандельштама, впервые узнали о Модильяни, о Марке.

Возвращались стихи Ахматовой и Есенина, "Клоп" и "Баня" Маяковского, "Мандат" Эрдмана, картины Петрова-Водкина и Фалька, раскрывались тайники спецхранов в библиотеках, запасники в музеях...

Все это после многих лет крикливого, самодовольного невежества ошеломляло, радовало и убеждало: двадцатые годы и впрямь были золотым веком.

Р. На трибуне партийного собрания 26 марта 1956. года стоял Иван Сергеевич Макарьев. Высокий, худой, истощенный, с удлиненным скелетно-голым черепом, он говорил глуховато-низким голосом:

"Зимой тридцать седьмого года к нам в лагерь пришли два эшелона, больше четырех тысяч арестантов. Я увидел множество знакомых лиц, были и делегаты XVII съезда...

...Культ нельзя рассматривать как некое количество фактов, касающееся только лично Сталина. Культ - это уже отрицание ленинизма. Надо высмеивать, вытравливать культ..."

Ему рукоплескали больше, чем всем. Вот он, настоящий большевик: прошел сквозь ад тюрем и лагерей, все выдержал, сохранил душевные силы, сохранил веру в наши идеалы.

Он говорил уверенно, он знал причины прошлых бед и знал, что надо делать: вернуться к "чистоте двадцатых годов".

"Необходимо восстановить атмосферу первых лет советской власти, простоту отношений, доступность руководства... Вернуться к настоящей внутрипартийной демократии, к неподдельным рабоче-крестьянским Советам, вернуться к тому, что было провозглашено в октябре 1917 года. Вначале этого нельзя было осуществить из-за гражданской войны, из-за голода, а потом помешала внутрипартийная борьба. Перерождение аппарата превратило демократический централизм в бюрократический, породило сталинский культ, беззаконие, насилие, террор".

Поделиться с друзьями: