Мятежная совесть
Шрифт:
Томас, он же Дэлер, торжествующе удалился, прихватив этот трофей. Я понял, что совершил ошибку, но это почти не трогало меня. Сломленный физически, я испытывал какое-то странное безразличие к своей судьбе. Хорошо, что я так и не назвал имени своего друга. Это утешало меня и злило деятелей Си Ай Си.
Последнее напутствие дал мне Фрэй:
– Если вы будете защищаться в суде так же, как здесь, вам припаяют высшую меру. Учтите: все в ваших руках… – многозначительно заявил он.
Но я не пожелал воспользоваться этой сомнительной свободой выбора и навлек на себя непримиримую ненависть Си Ай Си.
В рождественские дни я оказался в немецкой тюрьме Штадельгейм, неподалеку от казарм Си Ай Си. Этот перевод не обошелся без новых душевных потрясений, и все же я облегченно вздохнул. В камере было хоть окно, пропускавшее свет.
Как все заключенные, я имел право на ежедневную сорокапятиминутную прогулку. Правда, она ограничивалась узким пустынным двором тюрьмы, и ходить можно было только по кругу, но я с наслаждением вдыхал свежий зимний воздух. Скудная тюремная еда казалась мне вкуснее обильных американских обедов за счет оккупационных расходов.
В немецкой тюрьме я ждал американского суда. Он был назначен на 14 января 1952 года и должен был продлиться по крайней мере восемь дней. Почему так долго? Ведь свидетелями вызываются только два бывших офицера – фон Габленц и Веллер. Как мне хотелось, чтобы в эти дни со мной была жена!
Юристы и сведущие люди независимо от того, где они жили – на Западе или Востоке, говорили жене, что исход процесса может быть только один: полное оправдание. Ну, в худшем случае, три месяца тюрьмы.
Я был настроен не так оптимистически. Однажды я пережил политическую истерию американцев. Это случилось в тот день, когда заключенных из подвала привели для медицинского обследования в большой лазарет. В регистратуре сверяли данные о каждом из нас, записывали, кто в чем обвинен. Убийство или двойное убийство американцы фиксировали с таким же спокойствием, как данные о месте и дне рождения. Но вот очередь дошла до меня. На вопрос, в чем меня обвиняют, я ответил: «Политический заключенный». Пишущие машинки затихли. Все служащие с ужасом уставились на меня. В этой пугающей тишине вдруг раздался хриплый истерический голос какой-то женщины врача: «Is he communist?»{34} Атмосфера до того накалилась, что чиновник Си Ай Си вынужден был вмешаться и остудить пыл слишком ретивых служащих.
После этого происшествия я ждал предстоящего процесса весьма скептически. Но что делать? Пока, сидя в немецкой тюрьме, мне приходилось только ждать дня американского суда. Я радовался, что хоть тюремные надзиратели относились ко мне хорошо.
Однажды надзиратель объявил, что меня желает видеть гость – лютеранский пастор. Я обрадовался, что могу поговорить с человеком, который по своему призванию и долгу обязан понимать, что такое справедливость. С этого я и начал наш разговор, но мы тут же застряли. Тюремный пастор не признавал «мира на земле». Подняв кулаки, он требовал ремилитаризации и не двенадцати, не четырнадцати, а по крайней мере пятидесяти немецких дивизий для начала. Я был подавлен. После окончания второй мировой войны я впервые слышал подобные рассуждения от немецкого пастора.
Праздновать рождество вдали от родины всегда неприятно. Но особенно тяжко в такие дни в один-очной камере, невинно обвиненным. Печально шагал я взад и вперед, с тоской и грустью думая о жене. Вот в коридоре послышались шаги. В одиночестве невольно прислушиваешься к любому шороху. Шаги затихли возле моей камеры. Загремели ключи. Тяжелая скрипучая дверь медленно открылась. Вошел надзиратель, неуклюжий в своем пальто с оттопыренными карманами, и. сразу же принялся ругаться. Ах, если б я лучше понимал по-баварски!.. В его глазах я уловил хитрую искорку. Он сказал, что жена моя прислала посылочку со всякими запретными вещами и что из-за этого он может попасть в беду.
– Почему?
Не говоря ни слова, но сияя, он вытащил из одного кармана толстопузую водочную бутылку, из другого – всевозможную снедь и сразу приобрел нормальный вид. Доброе сердце совратило человека и привело на путь нарушения служебных обязанностей. В узкой камере тюрьмы надзиратель и заключенный вместе праздновали рождество и рассказывали друг другу о пережитом. Надзиратель был из «двенадцатирогих»{35}. Отслужив свой срок, он как кадровый унтер-офицер попал в органы юстиции и автоматически стал членом нацистской партии. За это он поплатился в 1945 году, подобно многим другим рядовым членам национал-социалистской партии. Теперь, во времена ремилитаризации, его решили вернуть на прежнюю должность и назначили надзирателем с «испытательным сроком». Для каждого из таких кандидатов испытание было вопросом его существования. И опять, как в былые времена, чтобы пройти испытание, надо было состоять в «государственной партии». В Баварии это христианско-демократический союз (ХДС). Такое условие ставилось теперь еще откровеннее, чем при нацистах.
– В нацистскую партию мы вступали охотно. Как солдаты мы считали себя вне политики, но, разумеется, были настроены националистически. Нам, маленьким людям, немецкая национал-социалистская рабочая партия казалась самой подходящей.
Я хотел возразить ему, но оказалось, он и без меня уже понял, что немецкий народ был обманут.
– Теперь мы, раскаявшиеся грешники, очутились в ХДС. – Он печально покачал головой. – После всего, что я пережил, как-то не очень веришь этой братии в черных сутанах. Вы только взгляните на нашего тюремного пастора! – надзиратель боязливо оглянулся на дверь и прислушался.
– Он у меня был, – сообщил я. – Если бы мне не сказали, что он священник, я бы тысячу раз поклялся, что это бывший офицер, а теперь вербовщик из ведомства Бланка.
Бросив на кровать тяжелую связку ключей, надзиратель рассмеялся до слез. Потом снова заговорил серьезно и официально:
– Господин полковник, вы, наверное, знали об этом?
– О чем?
– Ну, что этот лютеранский пастор действительно был офицером. Он сменил только форму и больше ничего.
– А вы, лично вы, тоже хотите вернуться на прежний путь? – спросил я.
– А что же мне, черт побери, остается делать? – возразил он, почесав в затылке.
Вдруг послышался шум, стук и крики. Мы испуганно притихли – в пылу разговора мы и забыли обо всем окружающем. Положение было довольно опасное. Схватив связку ключей, надзиратель выглянул за дверь и сказал:
– Минуточку. Перемещенный из четыреста четвертой камеры опять бунтует. Припадочный.
Вскоре все стихло, и он вернулся.
– На этих перемещенных жалко смотреть. Не знают, куда податься. Пропадают ни за грош в лагерях. Становятся преступниками и – в тюрьму. Кто соглашается вступить в армию ЕОС{36}, в любой американский или другой рабочий батальон, – освобождается из лагеря. Но вскоре снова туда попадает.
Мне пришлось много рассказывать ему о родине на «той стороне», о которой он знал очень мало.
– Если бы нам удалось повесить тех немногих, кто готовит новую войну, во всем мире воцарился бы чисто баварский королевский покой, – заключил он.
Остаток вина он вылил в мой стакан, забрал пустую бутылку и исчез.
На следующий день меня вернули с прогулки. Обычно это предвещает что-то недоброе. Я уже слышал, что во всех камерах производили тщательный обыск.
Чужой надзиратель втащил меня в камеру, закрыл дверь и закричал по-баварски:
– У вас тут вино! – он указал на мой стакан. – Где это видано! Здесь не бар!
Судя по тону, он был ко мне расположен, и я ответил, что коричневая жидкость в стакане – лекарство для полоскания горла.
– Полоскание! Ишь ты, придумал же! – ухмыляясь, он понюхал «лекарство».
Запах пришелся ему по душе. Это был ликер, настоенный на травах и присланный моей женой из Грейфсвальда. Мы подмигнули друг другу. Он осторожно выглянул в коридор, а затем признался, что знает все не только о моем деле, но и насчет посылки. Он посоветовал поскорее принять «лекарство» – так будет вернее. Презрительно отозвавшись об американцах И их методах, он ушел.