Мюнхгаузен, История в арабесках
Шрифт:
Барон спросил, чтобы сказать что-нибудь:
– Правда ли, что вы смещены, господин... господин... Агезилай... так, кажется, вы себя называете?
– Смещен или, если хотите, выгнан членом училищного совета Томазиусом, - спокойно ответствовал Агезилай.
– Когда я преодолел грамматическую горячку, которой меня наградила эта адова фонетика, я счел своим долгом воспитывать вверенных мне сельских отроков в лакедемонском духе. Поэтому я учил их красть и не попадаться, чтоб развить в них хитрость и смелость, подстрекал их к ссорам и дракам, чтобы испытать их отвагу, и порол их без всякой причины три раза в неделю по образцу бичеваний на алтаре Дианы. Моя система чудно привилась. Дети находили, что никогда еще учение не шло так весело; они дубасили друг друга, так что любо было смотреть; крали яблоки из-под носа родителей и не попадались; терпели даже беспричинную порку ради прочих развлечений, которыми они теперь безнаказанно пользовались. Но идиоты-крестьяне не могли понять моего плана. Они стали кричать, что я порчу им посев на корню, и пожаловались на меня. Тогда член училищного совета - тоже не из светлых голов!
– выставил меня вон, - и так настиг меня фатум.
– Я удивляюсь, - сказал барон, который все еще не мог прийти в себя от изумления, - всем тем ученым выражениям, которые сыплются из вас, как пух из подушки, когда взбивают постель. Откуда у вас все эти фатумы, софистические эпохи и все, что вы там еще наговорили?
– Все это и многое подобное я черпаю из внутреннего просветления и вдохновения, - ответил учитель.
– С тех пор, как во мне пробудилось старинное воспоминание о моих мужественных и несравненных предках, дух мой овладел такими предметами, которые были мне малодоступны в прежнем моем деревенском существовании.
Затем он изложил барону свою просьбу, состоявшую в том, чтобы предоставить ему приют и необходимую пищу, так как он после своего увольнения лишился всего и обладал только тем, что было с ним и на нем. Барон затруднялся оставить в замке сумасшедшего (ибо таковым он считал учителя); но, с другой стороны, его доброе сердце не позволяло ему отказать неимущему в еде и приюте. Он предоставил ему поэтому маленький, ветхий, некогда зеленый павильон, который помещался в самой глубине французского парка на горке со спиральными дорожками. Его подопечный остался этим вполне доволен. Он поселился в павильоне, назвал горку Тайгетским хребтом и окрестил Эвротом маленький ручеек, тащившийся довольно вяло под мелкой ряской. Раз в день он являлся в замок, чтобы разделить с его обитателями скудную трапезу, а ужинал он у себя. Этот ужин, как правило, состоял из своего рода мучной каши, которую он приготовлял на костре из сучьев возле своего жилища и называл черным супом. Единственной его одеждой была пелерина; воду он черпал из колодца старым глиняным горшком, который олицетворял для него спартанскую чашу или котон, и похвалялся, что этот сосуд, благодаря загнутым краям, удаляет от уст, подобно вышеназванному античному ковшу, все опасное и нечистое; каждую неделю он ходил в замок за свежей соломой для своего ложа и называл это "резать камыш у Эврота".
Спустя некоторое время старый барон потерял всякий страх перед жильцом. Ибо он заметил, что тот думал и говорил о любом предмете так же разумно, как самый заурядный уравновешенный человек, и что его спартанские идеи превратились в совершенно невинную причуду, или, что называется, заскок. К тому же барон должен был признать, что под режимом повара Недоедая, царившего как над замком, так и над павильоном, спартанская скромность была вполне у места, и что ее приверженцу можно было заодно простить и его родство с царем Агезилаем. Общество учителя стало доставлять ему удовольствие; теперь у него был человек, с которым он мог поболтать в длинные зимние и осенние вечера; ему нечего было опасаться, что его задушит почерпнутый из журналов преизбыток идей.
Правда, как мы уже сказали в начале этой главы, учитель был для барона всего лишь паллиативом.
Владелец замка мог обсуждать с ним всякие рассказы и анекдоты, и ему была обеспечена оживленная беседа, когда он затрагивал разные важные моменты истории, как-то: прав ли был Брут, убивая Цезаря; что случилось бы с миром, если бы французы не сделали революции, или если бы Фридрих Великий и Наполеон были современниками и т.п. Зато у предполагаемого потомка лакедемонского царя отсутствовал всякий интерес к курьезам народоведения и географии, а также к изобретениям, торговле и промышленности, к которым барон питал настоящую страсть.
С барышней у учителя не раз бывали недоразумения, и в сущности она терпела его исключительно ради отца. Он стал ей особенно ненавистен после одной пламенной речи, в которой горячо превозносил обычай спартанцев заставлять девушек танцевать нагими на празднествах в честь богов. После этой речи с ней случился нервный припадок и она несколько недель чувствовала себя нездоровой. Поэтому он решил впредь быть осторожнее в отношении своих излюбленных тем, чтобы не взорвать под собой ту почву, на которой обрел пристанище. С другой стороны, все три академика замка Шник-Шнак-Шнур приняли постепенно за общее правило не наступать друг другу на любимую мозоль.
В таких-то условиях коротали старый барон, барышня и учитель свои странно-отрешенные от мира дни. Однажды вечером владелец замка сказал своему подопечному:
– Вы стали, г-н Агезилай, гораздо спокойнее и уравновешеннее, чем раньше, когда вам в сущности жилось значительно лучше. В те времена вы бывали подолгу угрюмы и раздражительны.
– Нет, благодетель, - возразил учитель, - не угрюм и раздражителен, а задумчив и меланхоличен. Раньше я заставлял своих грязных мальчишек читать по складам, и так из недели в неделю, из месяца в месяц, и все это безрезультатно, ибо те, которые выучивались, покидали школу, и их сменяли свежие ряды, которые ничего не знали и с которыми приходилось начинать все сызнова, опять и опять; тогда, вы понимаете, жизнь могла показаться жалкой и нескладной, и бывали ночи, когда мне снилось, что человеческое существование - это длинный бессмысленный ряд разных а-бе-це, с иксом, ипсилоном и зетом, уходящими в бесконечность, из которых нельзя образовать ни толковой фразы, ни даже путного слова. Если я тогда и говорил себе в утешение, что я только бедный сельский учитель, что мои мрачные взгляды происходят от угнетенного положения и что более счастливые люди, например, высшее начальство или светлейшие правители, в состоянии придать своему существованию осмысленную связь, то все же этого успокоения мне хватало ненадолго. Ибо зрелое размышление убеждало меня, что управлять страной и людьми - это то же пустое нудное обучение азбуке и что не успели вы втолковать грамоту одному какому-нибудь болвану, как он исчезает, и с другой стороны начинает лепетать новый потребитель букваря. Но с тех пор, как я открыл своих предков, с тех пор, как я знаю, каких чудесных традиций я являюсь продолжателем и носителем, все во мне прониклось спокойствием и радостью, все составные части жизни сгруппировались вокруг меня, - коротко говоря, я обрел ясность и понимание окружающего.
– Удивительно!
– воскликнул про себя старый барон, когда учитель покинул его после этого объяснения.
– По-видимому, человеку необходимо иметь какой-нибудь пунктик, чтобы не расклеиваться. Разум - как чистое золото: он слишком мягок, чтобы принять твердую форму, и в него надо прибавлять большой кусок меди, хорошую порцию безумия, и только тогда человек чувствует себя хорошо, только тогда он представляет собою фигуру, и с ним надо считаться. Что за балда был раньше этот учитель и как разумно он разговаривает теперь, когда у него не все дома. Жизнь - курьезная штука, и не будь я прирожденным тайным советником Верховной Коллегии, я бы сам за себя боялся. Но раз это так, то в голове у меня все в порядке.
СЕДЬМАЯ ГЛАВА
Барон фон Мюнхгаузен брошен на арену вышеописанных событий
Белокурая Лизбет отправилась в горы, чтобы собрать с крестьян недоимки. Она случайно разыскала их в одном старом забытом реестре, валявшемся в чулане среди прочего хлама. Ее приемный отец боялся пустить девочку одну в горы, но она храбро сказала:
– Ничего со мною не будет. Я принесу деньги!
Затем она срезала себе у Эврота ивовую трость, вскинула на плечи дорожный мешок с необходимым бельем, зашнуровала полусапожки и, надев соломенную шляпу на удалую головку, отправилась в путь.
Однажды днем во время ее отсутствия старый барон, барышня и учитель гуляли по запущенному французскому парку. Они не общались друг с другом, как это обычно бывает во время таких прогулок, но предавались собственным мыслям на разных дорожках и тропинках. Дороги вокруг замка были почти повсюду преграждены терновником или болотом, так что тропинки парка, все еще до известной степени прикрытые песком, были предпочтительнее для променада. Но для того, чтобы каждый мог пользоваться полной свободой в эти совместные часы отдохновений и чтобы не транжирить зря материал вечерних бесед, старый барон установил на время этих прогулок, как правило, прекращение взаимных сношений. На случай же какого-нибудь исключения и возобновления беседы, он изобрел надежный и выразительный способ оповещения. А именно, он писал мелом на груди каменного гения, стоявшего перед маленькой темной беседкой с приложенным к губам пальцем и принадлежавшего к наиболее сохранившимся статуям парка, слово "colloquium", одно из немногих латинских слов, которое он еще помнил с детских лет. Таким образом, как только кто-нибудь из этого общества вступал в парк, он смотрел на грудь гения и молчал или разговаривал, в зависимости от распоряжения владельца замка, ибо, несмотря на всю бедность барона, его окружающие привыкли в точности руководствоваться его желаниями.
На этот раз на груди гения не стояло никакого коллоквиума. Уже в течение нескольких недель старый барон находился в хмуром, тоскливом настроении, которое как раз сегодня чрезвычайно омрачилось и совпадало с подобным же настроением учителя и Эмеренции, так что оба они были в тот день особенно довольны наложенным на них траппистским запретом.
Обыкновенно бывает так: истинные, основные причины целого комплекса ежедневных разочарований, сокрытые от нас, вдруг, подобно подземному ключу, неудержимо вырываются на поверхность.