На арене старого цирка
Шрифт:
Мать моя тотчас приехала. Настроение у нас было угнетенное. В назначенный день я отправился в призывной пункт. Вдруг выходит секретарь и объявляет, что переосвидетельствование приостановлено на неопределенный срок по телеграмме из Петрограда, но что уже ожидающих комиссия осмотрит. Я сразу сообразил, что надо во что бы то ни стало уйти. Но как это сделать? Я оделся, подошел к секретарю и сказал, что я артист цирка. Он бывал в цирке, узнал меня и дал совет уйти как можно скорее, сказал, что бумаги мои он от председателя возьмет. Он пошел к председателю, а я стал соображать, как мне уйти. У дверей стояли часовые и городовой. Секретарь вернулся с бумагой, подошел к городовому, и что-то сказав ему, затем обернулся ко мне и тихо сказал, что бумаги у него. Я не знал, что мне делать. Вдруг городовой говорит: «Кто в уборную, за мной иди». Я и еще два человека пошли за ним. Вошел я в уборную, вижу окно. Рванул раму. Рама открылась. Смотрю — второй этаж. Во дворе никого. Под окном сложенные ящики. Одна минута — и я на окне, затем на ящиках, сделал прыжок — и я на дворе. Прошел спокойно двор, вышел на улицу и пошел домой.
Дома рассказал обо всем отцу, тот испугался, как бы чего не вышло, но на другой день в газетах появилось официальное извещение о том, что переосвидетельствование отложено на неопределенный срок.
Вечером секретарь принес мне бумаги в цирк и с удовольствием смотрел наше представление.
Еще через день в газетах появилось извещение, что призыв 18-го года должен приписаться к воинским присутствиям. В этот досрочный призыв попадал уже брат Костя.
4 апреля труппа Труцци переехала в Курск — городок маленъкий, грязный, разбросанный частью в низине, частью на гористой местности. С большим трудом артисты нашли себе пристанище. Нам посчастливилось и удалось устроиться недалеко от цирка.
На второй день пасхи, 11 апреля, состоялось открытие цирка. Отец записывает: «После нашего антре пришел управляющий Никольский просить, чтобы мы купцов не трогали». Я прочитал как раз монолог «Шакалы». Публика аплодировала мало. Очевидно, шакалам «Шакалы» не понравились. Дальше отец пишет: «Большинство города состоит из заправских шакалов. Давно не видал такой хамской публики, как здесь. На пикантный трюк совсем не аплодируют, а подавай только одно сало, да побольше».
В это как раз время с арены цирка стали преподносить публике очень сальные репризы. Принимались они одобрительно, особенно партером. Откуда пошла тяга к пошлостям, я затрудняюсь сказать. Может быть, война и общее огрубение нравов, связанное с ней, имели влияние на снижение и огрубение репертуара. Большие мастера не прибегали к пошлостям, но мелкие и средние артисты делали все, чтобы только заслужить аплодисменты, причем заслужившая одобрение публики реприза сейчас же кралась артистами других цирков и получала широкое распространение.
Приведу одну из них, более «невинную» по содержанию.
Выходил клоун и говорил, что с его женой случилось несчастье. Она поехала кататься на автомобиле, шофер неудачно повернул руль, машина повернула вправо, жена упала влево, попала под колесо, ей переехало ногу, и с тех пор нога у нее пухнет, пухнет и пухнет.
Рыжий отвечал, что его жена тоже летом каталась на автомобиле, шофер повернул влево, жена выпала вправо.
Клоун (перебивая). Ну, и попала под колесо…
Рыжий. Нет, не под колесо, а под шофера.
Клоун. Ну, и что же?
Рыжий. С тех пор жена моя пухнет, пухнет и пухнет…
Такими репризами пользовались главным образом те клоуны, у которых не было своего, выработанного ими самими репертуара.
В цирках на третий год войны стал чувствоваться недостаток в артистах. Артисты-немцы были военнопленными. Из русских артистов многие были взяты в солдаты, притока свежих артистических сил из-за границы не было. Даже столичным директорам приходилось посылать в провинцию управляющих или ездить самим, подыскивая себе нужных артистов.
В Курск приехал Н. А. Никитин с целью набрать труппу на зиму в Москву и в Нижний на ярмарку. Он ангажировал нас, и отец покончил с ним, подписав контракт.
1 мая у отца запись: «Печальная новость: запретили ввоз в Курск столичных газет и журналов. До тошноты скучно без газет, а местный суррогат не удовлетворяет… «Курскую быль» (пыль) и в руки брать ие хочется».
Жить в Курске становилось все труднее и труднее. За мясом стояли длинные очереди чуть не с ночи. Костя уехал в Москву призываться. Труцци хотел уменьшить нам жалованье, хотя мы с отцом стали давать больше реприз. Отец не согласился. Мы порвали с Труцци и раньше времени уехали в Москву.
В Москве спрос на артистов был в это время очень большой — от предложений не было отбою. Косте дали на три месяца отсрочку по болезни. Он решил за эти три месяца пройти курс мотоцикла, чтобы не попасть в рядовые.
Бом — Станевский открыл в Москве на Тверской кафе, и вся артистическая биржа перекочевала к нему. Мы встретили там директора цирка Горца, и он предложил нам поехать на месяц в Смоленск.
Мы с отцом решили ехать к Горцу вдвоем. Костя же остался в Москве на курсах по мотоциклу.
Труппа в Смоленске оказалась очень слабою. Цирк — под шапито. Вся программа рассчитана на чемпионат. Руководство и состав чемпионата приличные, сборы хорошие.
Наш бенефис прошел при битковом сборе. Аншлаг повесили уже в три часа дня. После бенефиса мы вернулись в Москву. Дней десять мы потратили на то, чтобы подобрать репертуар, который годился бы и для Нижнего на ярмарку и зимою для Москвы. Нашли несколько удачных реприз и монолог «Страшный суд». Монолог этот пользовался успехом. Содержание его: суд над спекулянтами-купцами, которые «в тяжкий год морили голодом народ» и над «лукавыми отцами города», которые обманывали своих сограждан. Кончался он восклицанием: «Ура, свободная страна!»
Монолог этот по своим художественным достоинствам был не выше тех, что я уже приводил. И пользовался он успехом потому, что тяжелое экомическое положение уже давало себя чувствовать, продукты систематически исчезали с рынка, и когда опять появлялись, то цены их возрастали в два-три раза.
Обнищание страны уже сильно чувствовалось. Особенно заметно это было, когда мы попали на Нижегородскую ярмарку. Запись отца от 15 июля 1916 года в этом смысле очень характерна: «Что будет дальше, не знаю. Пока же, несмотря на поднятие флага, ярмарка больше чем наполовину пуста… увеселительных мест открыто много». Дальше он отмечает толпы людей в Азиатском переулке и бросающиеся в глаза «цветистость» женских платьев и защитные гимнастерки солдат. «Водкой не торгуют, но пьяных много». «Пили все — и политуру, и ханжу, и одеколон».
Пьянство на ярмарке было прежнее, но бьющая ключом жизнь и особый ярмарочный угар, оживление, шум и гам исчезли. Все звуки, которые шли с ярмарочной территории в окна нашей гостиницы, воспринимались мною, как какой-то замогильный стон. Ночью по переулкам ходить было страшно, и всю ночь то тут, то там раздавалось: «Караул! грабят!..»
Балаганов на ярмарке было меньше. Работали они по будням; от шести до семи часов вечера, по праздникам и воскресеньям — целый день. Все балаганщики жаловались на плохие сборы.
Самое жуткое и отвратительное впечатление производили находившиеся на Самокате «квасни». «Квасня» делилась на два отделения или, вернее, закутка. В первом стояла бочка с квасом, бутылками и стаканами, лежала на тарелке ржавая селедка с луком и нарезанный ломтями хлеб. В квас прибавляли ханжи. Второе отделение было завешено рогожей. В нем на сколоченных из досок нарах лежала женщина. Она часами не вставала со своего ложа, принимая в день до двадцати посетителей и получая с каждого из них от пятидесяти копеек до рубля.