Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На белом камне

Франс Анатоль

Шрифт:

— Что смогли бы эти старинные снаряды сделать хотя бы против одного разряда игрек-лучей? Наши границы защищены электричеством. Вокруг федерации простирается целая зона молний. Где-то сидит человечек в очках перед клавиатурой. Это наш единственный солдат. Стоит ему только коснуться одним пальцем клавиша, чтобы стереть в порошок пятисоттысячную армию.

Морэн колебался несколько мгновений. Потом он продолжал более медленно.

— Если что-нибудь может угрожать нашей цивилизации, то враги не внешние, а скорее внутренние.

— Значит, они есть все-таки?

— Есть анархисты. Их много, они пылки, умны. Наши химики, профессора естественных и гуманитарных наук почти сплошь анархисты. Большую часть зол, от которых еще страдает общество, они приписывают регламентации труда и продукции… Они считают, что человечество будет счастливо только в состоянии самовозникнувшей гармонии, которая родится из полного разрушения цивилизации. Они опасны. Они были бы еще опаснее, вздумай мы их притеснять. Для этого у нас нет ни желания, ни средств. У нас нет власти для принуждения и репрессии, и мы не жалеем об этом. Во времена варварства люди создавали себе великие иллюзии относительно целесообразности наказаний. Наши отцы уничтожили весь юридический аппарат. Он им был уже не нужен. Уничтожив частную собственность, они заодно уничтожили воровство и мошенничество. С тех пор, как мы носим электрические предохранители, уже не приходится опасаться покушения на жизнь. Человек стал уважать человека. Бывают еще преступления только под влиянием страстей и будут всегда. Однакоже преступления такого рода, хотя остаются безнаказанными, но делаются все более редкими. Наше судебное сословие состоит из выборных уважаемых граждан, которые безвозмездно разбирают различные нарушения и споры.

Я встал и, поблагодарив моих товарищей за их дружелюбное отношение, попросил у Морэна любезного разрешения задавать ему последний вопрос.

— У вас больше нет религии?

— Напротив, религий у нас очень много, и некоторые из них довольно недавнего происхождения. В одной Франции есть религия человечества, позитивизм, христианство и спиритизм. В некоторых странах остались еще католики, но в очень малом числе. К тому же они разделены на множество сект вследствии расколов, которые произошли в двадцатом веке, когда церковь отделилась от государства. Папы уже нет давно.

— Ты ошибаешься, — сказал Мишель, — есть еще папа. Я случайно узнал. Он Пий XXV, красильщик на Виа-дель-Орсо в Риме.

— Как, — воскликнул я, — папа — красильщик?

— Что же тут удивительного? Нужно и ему ремесло — чем он хуже других?

— А его церковь?

— В Европе его признают несколько тысяч человек.

На этих словах мы расстались. Мишель сказал мне, что я найду помещение поблизости, и что Шерон меня туда проводит по дороге домой.

Ночь светилась опаловым блеском, пронизывающим и мягким. Листва казалась при нем эмалевой. Я шел рядом с Шерон.

Я наблюдал за ней. Обувь ее, не имевшая каблуков, придавала твердость ее походке, устойчивость телу; хотя ее мужское платье делало ее ниже и она шла, заложив одну руку в карман, ее простая осанка не была лишена достоинства. Она свободно оглядывалась вправо и влево. В ней, — в первой женщине, я заметил выражение спокойного любопытства и удовольствия от бесцельной прогулки. Под беретом черты ее лица казались тонкими и выразительными. Она меня раздражала и очаровывала. Я боялся, как бы она не нашла меня глупым и смешным. Во всяком случае было ясно, что я внушаю ей полнейшее равнодушие. Тем не менее она вдруг меня спросила, чем я занимаюсь. Я ответил ей наугад, что я электротехник.

— Я тоже, — сказала она.

Я благоразумно прервал разговор.

Неслыханные звуки наполняли ночной воздух спокойным и мирном шумом, и я с ужасом прислушивался к ним, как к дыханию чудовищного гения этого нового мира.

Чем больше я наблюдал ее, тем большее влечение я ощущал к юной электротехничке, обостренное какой-то антипатией к ней.

— Итак, — сказал я ей вдруг, — вы научно определили любовь, и теперь это дело уже никого не волнует.

— Ты ошибаешься, — ответила она мне. — Без сомнения, мы отошли от глупостей прошлой эры, и область человеческой физиологии полностью освобождена от законодательного варварства и богословских ужасов. Мы не создаем ни ложных и жестоких понятий, ни долга. Но законы, управляющие влечением тела к телу, для нас остаются таинственными. Гений рода остался таким же, каким был и будет всегда: пылким и капризным. Теперь, как и в старину, инстинкт сильнее разума. Наше преимущество перед древними не в том, что мы знаем это, а в том, что мы в этом признаемся. В нас живет сила, способная создавать миры, — желание, а ты хочешь, чтобы мы могли его регулировать. Ты хочешь от нас слишком многого. Мы уже не варвары, но мы еще не мудрецы. Общество совершенно не вмешивается в отношения между полами. Эти отношения таковы, какими могут быть: терпимы чаще всего, изредка прелестны, порой ужасны. Но не думай, товарищ, будто любовь уже никого не волнуют.

Я был не в состоянии обсуждать столь странные мысли. Я перевел разговор на характер женщин. Шерон сказала мне, между прочим, что они бывают трех родов: влюбчивые, любопытные и равнодушные. Я спросил ее, к какому же роду принадлежит она сама.

Она взглянула на меня несколько высокомерно и сказала:

— Мужчины бывают тоже нескольких родов: во-первых, — нахалы…

Эти слова показали мне ее гораздо больше моей современницей, чем это казалось до сих пор. И потому я заговорил с ней языком, привычным для меня в подобных случаях. После нескольких фраз, пустых и легкомысленных, я спросил ее:

— Хотите оказать мне одну милость? Скажите мне ваше имя.

— Такого у меня нет.

Должно бить, она заметила, что мне это не понравилось, так как прибавила несколько обиженным тоном:

— По-твоему, женщина может нравиться только, когда у нее, как у старинных дам, имя святой: Маргарита, Тереза, Жанна?

— Вы мне доказываете обратное.

Я искал ее взгляда, и не находил его. Казалось, она меня не слышала. Сомнений не было: она кокетничала. Я был в восторге. Я сказал ей, что она прелестна, что я люблю ее, и повторил ей это несколько раз. Она дала мне наговориться вволю и потом спросила:

— Что это значит?

Я стал решительнее.

Она меня упрекнула за это.

— У вас манеры дикаря.

— Я вам не нравлюсь?

— Я этого не сказала.

— Шерон, Шерон, неужели вам было бы трудно…

Мы сели на скамью, осененную вязом. Я взял ее руку, поднес к губам… Вдруг я перестал видеть, перестал чувствовать и оказался лежащим; у себя в постели. Я протер глава, ослепленные утренним светом, и узнал своего лакея, который, стоя передо мной, твердил с идиотским видом:

— Уже девять часов, сударь. Вы приказали мне разбудить вас в девять. Я пришел сказать вам, сударь, что девять уже пробило.

VI

Когда Ипполит Дюфрен кончил читать, его друзья выразили ему соответственное одобрение.

Николь Ланжелье сказал, применяя к нему слова Крита я Триефону.

— Ты спал, как будто на белом камне, среди призрачного народа, потому что такой длинный сон приснился тебе в точение одной короткой ночи.

— Мало вероятия, — сказал Жозефин Леклерк, — что будущее таково, каким его видели вы. Я не желаю наступления социализма, но и не боюсь его. Коллективизм, находясь у власти, будет совсем иным, чем мы его воображаем. Кто это сказал, мысленно возвращаясь к временам Константина и первых побед церкви: «Христианство торжествует. Но торжествует оно на условиях, которые жизнь ставит всем политическим и религиозным партиям. Все они, какими бы они ни были, испытывают такие коренные изменения в процессе борьбы, что после победы от них уже не остается ничего, кроме имени и нескольких символов их утраченной мысли».

— Значит, надо отказаться от познавания будущего? — спросил Губэн.

Джиакомо Бони, который, прокопав несколько футов земли, спустился от современной эпохи в каменный век, сказал:

— В общем человечество мало изменяется. Будет то, что было.

— Конечно, — сказал Жан Буайи, — человек, или то, что мы называем человеком, изменяется мало. Мы принадлежим к определенному виду. Эволюция вида неизбежно включена в самое определение вида. Она не содержит бесконечных превращений. Мы не можем представить себе человечество после его превращения. Вид превращенный — вид уже исчезнувший. Но на каком основании мы так убеждены, что человек является завершением жизненной эволюции на земле? Почему предполагать, что его рождение исчерпало все творческие силы природы, и что всеобщая мать флор и фаун, сотворив его, навеки пребудет бесплодной? Философ-натуралист, который не боится собственной мысли, Уэльс, сказал: «Человек еще не конец». Нет, человек не является ни основой, ни целью земной жизни. До него на земном шаре живые существа размножились на дне морей, в иле отмелей, в лесах, в озерах, на лугах и на мохнатых горах, новые существа будут еще развиваться и после него. Грядущая раса, может быть, произойдет ют нашей, а может быть, не будучи даже и связана с нами в своем происхождении, станет преемницей нашего господства над планетой. Эти новые гении земли или не будут и знать о нас, или станут презирать нас. Памятники наших искусств, открой они даже их обломки, будут для них лишены всякого смысла.

Поделиться с друзьями: