ЖАНРЫ

На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:

Понимавший или не понимавший в лошадях это писал? Писал понимавший в людях и человеческих страстях. Люди, по Фолкнеру, идут на скачки и «болеют» футболом в силу властных, глубоких и сложных чувств. «Как ты можешь торчать перед телевизором, глядя футбольные матчи?» – добиваюсь я у своей жены. «Меня заразили футболом моя братья», – с виноватым видом отвечает она. За какую же команду она болеет? Ни за какую. Почему? Один из её братьев болел (и болеет) за «Динамо», а другой болел за ЦДКА и остается верен ЦСКА. Сестра, не в силах разорваться и сделать выбор, болеет за братьев, как, едва увидев самолет, вспоминаю я лошадей: с детских лет мимо ипподрома на аэродром меня возил дед-воздухоплаватель.

… Редкому спортивному событию удавалось получить столь яркое освещение, как это было тогда с большими призовым днем в Кентукки: лирический очерк заказан Лауреату Ноблевской премии по литературе; журналист, набивший руку на описании скачек, составляет отчет; дают интервью жокеи-звезды, а класснейшие скакуны позируют перед объективами.

Фаворитом считался Нашуа, сын самого Назрулы, из гнезда знаменитой Мумтаз-Махал, дочери Тзи-Тетрарха. Незадолго перед стартом в Черчиль-Даунс (так называется ипподром) брызнул дождь, словно там, наверху, неземные силы позаботились о том, чтобы ухоженная дорожка сделалась ещё резвее.

А фаворит оказался битым. Некий Суопс, аутсайдер, которого перед скачкой и не брали в расчет, со старта взял голову скачки и довел до конца, оставив позади несравненного Нашуа. «Суопс попросил поводья, – рассказывал его жокей Билли Шумейкер, – я думал держаться в спину, но Суопс настойчиво просил поводья, и я решил, что по себе ему идти способнее». И в самом деле, жеребец успокоился, разобрался ходом, а Нашуа, видно, перенервничал и был напряжен. «Когда мы вошли я последний поворот, – продолжал Билли, – Эдди, вижу, взялся за хлыст». Эдди Аркаро, в то время первый из мастеров, ехал на фаворите. Публика ревела: «Сейчас Нашуа кинется! Эдди им даст! Давай, Эдди!». Великий Аркаро с великим Нашуа, от самого Назрулы, «давали», но потому ли, что сын Назрулы был напряжен, потому ли, что даже Эдди просчитался, просидел и кинулся слишком поздно, Суопс в руках Билли смог устоять перед отчаянным натиском.

Вечером того же драматического скакового дня, без точек и запятых, Фолкнер написал последнюю порцию ему заказанных слов и отправился в Жокей-Клуб по-своему праздновать выполнение хорошо оплаченного авторского договора, а Тауэр пошел на почту отправлять эти финальные триста (или сто пятьдесят?) фолкнеровских слов телеграфом в редакцию. «Ну и длинные же вы депеши посылаете!» – заметил, впрочем, уже не удивляясь, телеграфист, принимая очередную страницу прозы за депешу именно потому, что не видел знаков препинания. К отсутствию знаков препинания привык и редактор спортивного издания, одного не мог понять бывалый редактор, как же все-таки автор, нобелевский и национальный лауреат, которому за слова неплохо было уплачено, не нашел ещё одного лишнего слова и в описании неожиданного исхода исторической скачки не упомянул, кто же выиграл.

Так понимал ли Фолкнер в лошадях? В мемуарах Тауэра содержался эпизод, о котором я от него не слышал ни слова. Оказывается, ещё до розыгрыша традиционного приза они с Фолкнером съездили на конный завод, где стоял легендарный Назрула. «Выдающийся производитель очень понравился писателю», – писал Тауэр. И не просто понравился. Пока Фолкнер осматривал жеребца, он, обнаруживая свою полную осведомленность в конном деле (так в тексте Тауэра), вспоминал его родословную.

Что означает «осведомленность»? И почему оказался не упомянут у Фолкнера аутсайдер, обыгравший сына Назрулы, родословную которого Фолкнер вроде бы знал наизусть? Родословные классных лошадей Фолкнер слышал от деда, коренного южанина, занимавшегося разведением английских чистокровных. То была музыка детства, неумолчно звучавшая в его памяти. Каких родословных – неважно, как я, глазами провожая любой самолет, думаю о лошадях. Смею ли я сравнивать себя с писателем? «Сравниться мы не можем, – сказал мыслитель, – но переживания те же». Во время футбольной передачи, приникая к экрану телевизора, моя жена вспоминает, как болели братья, один – за «Динамо», другой – за ЦДКА. В памяти Фолкнера звучали родословные лошадей. Победителя не назвал он не из ревности, не потому, что поставил на фаворита. Не о том писал он свои слова, кто выиграл. Писал, что значат скачки, если в памяти не умолкает топот копыт. «Все на свете ещё что-то значит», – сказал Бодлер, и о значении и смысле «еще» писал писатель. Писать о том, кто выиграл, было делом журналиста Уитни Тауэра.

А в сознании Тауэра при воспоминании о Фолкнере остались стеснительный провинциал, ему не до скачек, за ним приходится присматривать, и – лауреат крупнейших литературных премий, осматривающий взглядом знатока племенных лошадей. (Вдобавок к Нобелевской, Фолкнер, как раз когда он приехал на скачки, получил известие, что ему присуждена и Национальная премия. Тауэр первым делом, встретив писателя на вокзале, сообщил ему об этом, – так было рассказано мне. В мемуарах, скромничая, он пишет, что Фолкнеру стало об этом известно.)

Была и третья причина фолкнеровского переезда из южной «глубинки». Как Чехов объяснял свой переезд из Подмосковья в Крым, так у Фолкнера родной Юг оказался творчески уже исчерпан. Ему был нужен новый материал, а может быть, новый образ жизни, как ушедшему из дома Толстому. (Опасность долговой тюрьмы как опыт не страшила Достоевского. Отбыв срок на каторге, создал он «Записки из Мертвого Дома», вот под грузом долгов и говорил: «Будет новый Мертвый Дом!», прибавляя: «Писателю всё полезно».) Очутившись на вершине международного признания, Фолкнер попал в положение для него, скажем так, деликатное. Всю жизнь он бежал от публичности, возле дома его была надпись «Не входить», он считался «затворником» и вдруг очутился в лучах всесветной славы со всей той шумихой, которая славе сопутствует. Он хотел быть одиноко-независимым, мы его долго не переводили и не печатали, потому что прогрессивные силы из Америки дали знать «не наш человек», он того и хотел – оставаться исключительно самим собой, а тут на тебе – стал пропагандистом правительственной политики и чуть ли не государственной фигурой (как противовес «левым», его поддерживал Госдепартамент; издания его стали субсидироваться; не только университетский семинар вести – с задачей проводить официальную линию Фолкнер от Госдепа отправился в послевоенную Японию.) Ему действительно требовалось заново зарекомендовать самого себя.

Виргинский эксперимент не то чтобы не удался, но прервался и остался незавершенным. Пока Фолкнер вел семинар, беседуя со студентами, посещал «Белый Аист», выезжал на охоты и бражничал с Томсоном, у того сложилось впечатление, что Фолкнер подумывал о том, не внедриться ли ему в среду виргинской аристократии. Изо всех американских штатов только в старой Виргинии слово аристократия употребляется без кавычек: об этом роман Теккерея «Виргинцы». Неофициальное название Виргинии – Кавалерственная, изначально заселенная «кавалерами», сторонниками короля Чарльза I, бежавшими из Англии за океан после того, как проиграли они Гражданскую войну. Среди бежавших были персоны высокого происхождения, а уж с Реставрацией сын казненного Английской революцией короля, Чарльз II, взойдя на восстановленный престол, стал заселять Виргинию своими незаконными детьми. Он раздавал им своей властью, распространявшейся, как он считал, за океан, огромные поместья. Незаконных детей у женолюбивого монарха было предостаточно. Матери его бастардов, быть может, и не отличались высокими родословными, но в детях, пусть незаконных, наполовину текла кровь не только высокая – голубая. А что отличает всякую аристократию? Сословная замкнутость. Коротко говоря, за «своего» виргинские парфорсные охотники Фолкнера все же не приняли.

Госпожу Андресон, которая выдавала себя за Великую Княжну Анастасию, мы с женой там уже не застали, только кошка её прошмыгнула возле дома наших друзей. Впрочем, и кошке местные оказывали почтение. Все знали: кошка русской Принцессы. Главным образом мы застали там, если не аристократов, то профессоров и официальных лиц, одни из которых считали, что Фолкнер оказал честь их Университету, согласившись вести семинар, но были и другие: они в свое время полагали и продолжали полагать, что Университет оказал честь писателю, а вообще в дополнительных почестях Виргиния не нуждается.

Отношения с дочерью у Фолкнера сложились тоже напряженные. Вся в отца, Джил отстаивала свою независимость, а писатель-отец даже самых близких ему людей просил посторониться на его пути к писательскому столу, а также не мешать ему предаваться тем привычкам, которые у него стали неразлучны с творчеством. Его здоровью эти привычки наносили вред, а близким переносить их было тяжело. «Папа, не пей: у меня сегодня день рождения», – как-то попросила Джил отца и услыхала в ответ: «Разве кто-нибудь помнит дочь Шекспира?» Об этом она сама рассказала перед объективом киноаппарата: я видел пленку в Институте по изучению Южной культуры. А если Томсон, хотя бы шепотом, поднимал свой голос против тех, кто «припудривал и подслащивал» известный ему облик писателя, то Джил вообще сторонилась фолкнеристов, не желая иметь с ними дело: она слишком знала слишком другого человека, не того, какого они изучали.

Однако накануне советско-американского симпозиума, который я координировал, американцы вдруг запросили, есть ли у меня какие-нибудь связи с конным миром. В делегацию согласилась войти дочь Фолкнера: нельзя ли будет, помимо научной программы, показать ей советских лошадей? Можно ли, нельзя ли показывать американцам что-либо советское, но уж лошадей показать можно. Покажем! И авансом, чтобы не сомневались, я отправил Джил пачку фотографий Алексея Шторха, конные фотопортреты, изумительные произведения фотоискусства. В ответ – ни слова. И с делегацией она не приехала. (Намекали, впала в то же состояние, каким отец испортил ей настроение.) Уже несколько лет спустя, возле изгороди, на которой любил сидеть её отец, она, перед тем как сесть в седло, вдруг мне говорит: «Прямо не знаю, почему, ну почему я не написала вам о прекрасных фотографиях вашего друга?! Думаю и добиваюсь у себя самой, почему, ну почему?» И обещала в следующий раз снабдить меня рединготом, бриджами и сапогами для верховой езды. Села в седло, прозвучал рог доезжачего, собаки, как по команде, подняли носы, сбились в кучу, и гон начался. А я подумал: «Выполнять свое обещание пусть лучше не торопится. Что же до фотографий, и она ещё спрашивает!» Фолкнеровская кровь говорит: себя перебарывает, когда натура диктует «А чего ему отвечать?». Лошадь во время ковки ударила ей прямо в лицо, а Джил, перенеся тяжелейшую операцию, от езды на парфорс не отказалась. Мелькнула передо мной черта той несмиряющейся человеческой породы, что роднила отца с дочерью и разъединяла их: нашла коса на камень.

Поделиться с друзьями: