ЖАНРЫ

На борьбу с хулиганством в литературе

Крученых Алексей Елисеевич

Шрифт:

Со своей стороны, я делал, что мог и что считал нужным для борьбы с этим злом. Зачинатели всегда гонимы.

Но рано или поздно — истина, выгнанная в дверь, влетит в окно!..

А. Крученых.

Москва, Октябрь 1926 года.

От «хулиганства» к революции или от хулиганства — к чубаровщине

В свое время нас, поэтов футуристов, обвиняли в хулиганстве, правда, чисто литературного характера. Развенчание общепризнанных литбожков, борьба против засилья «красивых слов» и любовных тем и, наконец, введение в лексику грубо звучащих звукосочетаний «дыр-бул-щыл» и др. — вот наши преступления.

Посетителям беззубых словоизвержений о «великом безликом» и прочей мистической дребедени — мы, воспевавшие в простых и резких строках мощь растущих улиц, казнись дебоширами и нарушителями общественной благопристойности. Но в наше время просто смешно вспоминать все эти исторические кликушества кисейных охранителей литературной невинности.

Наше дело сделано. Литература освобождена от цепей «традиций» и мы спокойно идем но намеченному нами словесному пути.

Футуризм органически воспринял революцию и бодрая песня лефов сейчас звучит в унисон творческому темпу жизни.

Не то с имажинистами.

Типичные эпигоны — они восприняли от футуризма только метод — эпатаж — абсолютно не усвоив его революционного нутра. Отсюда — уход в самодовлеющие буйства, упоение матерщиной (к слову — никогда лефами не употреблявшейся, даже в качестве литературного приема), пафос хулиганства, романтика кабака и мордобитья.

«Хулиганство» лефов — если только это слово может быть к нам с натяжкой применено — протест против застоя дореволюционной литературщины.

Хулиганство имажинистов — самоцель, единственное содержание убогого творчества последышей.

Результат на лицо. Лефы стоят на передовых постах литературного отряда созидателей нового быта как в области поэзии, драматургии и режиссуры, так и в области общественной.

Лефы первые поднимают знамя борьбы против уродливых форм имажинистических литературных выступлений. Лефы развенчивают упадочную есенинщину в литературе и в быту.

Лефы борются с разгильдяйством, беспочвенностью и наплевательством (см. фельетоны Маяковского в «Правде» и «Известиях», пьесы Третьякова, мои книги и статьи против есенинщины и хулиганства, революционные постановки Терентьева).

А разухабистый имажинизм, в лице своих «столпов» — Есенина, Мариенгофа, Грузинова и Шершеневича, или с треском уходит в самоубийство (Есенин), или, наконец, вовсе сходит со сцены, тихо разлагаясь в навозную жижу сюсюкающего снобизма и лирического самоковыряния.

Последыши, вроде Садофьева, Орешина и прочих бесчисленных переписывателей есенинских образцов, окончательно добивают мертворожденную ублюдочную теорию «самодовлеющего образа».

Имажинизм тихо и уныло скончался, оставив после себя неприятные следы разбитых носов и пивных бутылок, или выродился в откровенную идеологи о поножовщины, чубаровщины и хулиганства.

Над первым — облегченный вздох и несколько взмахов метлы, против второго — уголовный кодекс и организация дружин по борьбе с хулиганством…

Вот короткий итог двух путей: лефов и имажинистов.

Революционный протест «лефов», в свое время ошибочно принятый за «хулиганство» близорукими критиками, привел к творческому расцвету на путях нового строительства.

Хулиганский дебош имажинизма — естественно окончился в петле самоубийцы и перед столом нарсуда.

О «началах» суди по «концам», по результатам, — таков непреложный исторический закон.

Цыплята любят, чтобы их считали по осени.

А. Крученых.

Дунька-Рубиха (Уголовный роман)

Вместо предисловия

Роман «Дунька Рубиха» — попытка изобразить женщину — Комарова без романтических прикрас-побрякушек: вскрыть патологически-будничную сторону убийства, со всеми отвратительными подробностями замывания пола, утаптывания трупа в ящик из-под мыла и т. д. Дунька — отнюдь не «роковая женщина» бульварного романа. Это — прозаическая скверная лукавая баба, «губящая» своих сообщников-бандитов за «каратики» и «рыжики», зашитые в шубах. Совесть ее неспокойна с самого начала романа: хряск костей, случайно сорвавшегося с поезда парня, вызывает бред, выдающий ее мужу-бандиту. Выход один — новое убийство.

Дунькина слезливая песня перед убийством — только маскировка строго обдуманного плана бабы-притворщицы, скользящей в яму.

Сообщник — Гришка, следующий кандидат в мыльный подвальный ящик — спасается только благодаря аресту Дуньки.

Мещанская, бытовая, потная сторона бандитизма — вот что меня интересовало, когда я прорабатывал этот «уголовный роман». Хулиганство, как таковое, не нашло еще отображения в моей словоплавильне, но его конечный этап — бандитизм, дал мне тему «Дуньки-Рубихи».

Автор.

I.
В поезде едет Рубиха — тяжелый глаз, белый подбородок. Поезд зголодный. зверем дорог, чуя добычу, брюхо несет — ра-ва-ща. Ры-вы-щы! На площадке Рубиха глазом дерет: — Миленький, тепленький, солнышко в кудрях, на губах кровь… Ох загляделся как! — С нижней ступеньки ворохнулся под откос паренек, кости треск, кости хруст, дробь… не знают пассажиры какую шпалу перепрыгнули!.. — Из под вагона затянул кто-й тебя? Ох, недогадливая, за рукав не удержала. Расстроилась я!.. — . . . . . . . . . . . . . . . Зверь усмирился, чугунный устал, на полустанции  отдых   три часа… Сутки  сутулясь   ис-те-ка-а-а-ают Лязг болтов. Как моток старых обоев сворачивается путь  Много раз,  сотни раз,  синий лес  из-за насыпей  приподнимался  и опускался, Пыхтит упаханное брюхо узлового полустанка Поезда зык с гулом обшарп, сермяжьи вагоны застряли  в щель. Прохор — лихач — ватный буфет — вагонной нудотцею стоя в окно: — Эх, экипаж неспешной, задрючит нас — растелефикация! — продувной вагонец, костодав. Тут бы на дутиках. — Я вас катаю   на резвой!   Эх-ма,   Тетке в глаз! Жонка, Дуняша, гляди! — А из окна чухломские метелки-ветлы пятиверстной зевотой растянуты виснут в глаза. — Эх, замурошка-дорожка! Втянула в тоску, теткин кисель… Ну-у-у, трохнулись, про-о-о-дави тебя! — …Плесенью станция  глаза вылупила,  известью поползла…  Красный петух семафора  хлопает по затылку,  расшвыривая по местам  узловых дежурных… Дунько трудненко: — Чтой-то в сон меня тянет болотом илью липучей подбирается… Марево  черные   муравьи    копошатся… — Дунька в подушку, в туман канула…
II.
Рубиха дремлет на низкой полке. Прослоенный ватный зипун, над головою шаль… жестко… полно сапог… Прохор, затылком об полку, спит, сквозь сон погладит Дунькину ногу… полушелковые чулки, сапожки с ушками вздрагивают. Глаз фонаря занавешен желтком Дунька стонет на сером мешке: — Ох, не души меня, Гриша! Нет ни души кругом, (отдушника рта молода)! Гришка-скокарь, — третий! Нет, Петя, Петя третий, Сеня четвертый ох, перепутала! Ох, сколько их! Только я не душила Утюгом легонько гладила, Да я же любила Я же жалела. Скажи, Петенька, ведь, правда жалела?.. …Ох, Прохор, Прохор, пойдешь и ты прахом! Родненький, прости!  Эх, да ведь не удушила,  легонько уморила,  а все лезут, вяжутся,  между снегами кажутся.  О-ох! — Прохор спросонок из под узла вывалился бормотом:  — Дунька, ы!  Кого загубила?  Кого придушила?  Жена?.. Сам испугался. Дуньку затряс: — Что ты, что ты, моя белюха? Дунька, что ты клеплешь? Проснись! — Что трясешь меня? Покою не даешь? Бес!.. — Открыла глаза:  — Прохор, чего пристал,  А?  Свят, свят, свят!..  Глаза испуганно круглятся.  — Разбудить бы жонку надобно  Что ты несла?  Что за Петя?  Каков Гриша?  Кого убивала-морила, а? Мерзнет баба со страху ночного, а сме-е-ется змеется губами ледяными синими — Ш-ш-ш-с! Ишь, сумашедший Я убивала, Я? Это, я-то, я, твоя Дунюшка убивица? Иль из-под вагона что увидел? Ох, дружочек, душно в дороге, полки низки, стекла да чашки бренчат, ну ее к ляду, только расстроилась вся! Вот вернемся домой хорошо в садочке: близкое солнышко поблескивают, сыплет охрец. Там  подвал   большой    хороший, снеди всякой полным-полнехонько! Улыбкой по Прохору лазала, шарила, засыпляла… Прохор прокис: — Я ж тебе говорил: перенудься, не езди к старухе в логово — хуже будет! —
III.
Холод… свежинь… Глаз приоткрыл рабочий барак, сверчки сторожей жуют небесынь, клокоча, звунчат — жох, цок! Палисадник-платок утыкан росистыми бархатцами, Дунька сидит на заваленке черной  как гриб деревной Свист… Дунька скок вертячком. — Заходите, Григорий Палыч! — А где твой? — На базар пошел   позаране   масло закупать топленое   да сливочное… Гришка глухо: — Дуняшка,   Когда же можно? — Тише ты… Да сегодня в одиннадцать ночи. Посвистишь тогда. Муж до завтра уедет… Ну чего ж ты уставился? Бельма бестыжие шилами из лица  по-вы-лезли… —  — Уу! Всю тебя просверкаю! Прокушу на всю жизнь! Никому не отдам ни одной завитушки! Режь мою душу сердце шилом коли! — Ну уж и выпьешь, бешеный! Рано хозяином стал! Погоди  до одиннадцати… Прощевайте, Григорий Палыч!.. И шопотом вслед: — Кандидатик мой тепленький, язви тебя!.. — А припрятавшись в тень прикрывшись платком замурлыкала: Излюбилось сердце, кровью изошло, Раздражает меня темная ночь, Задрожали мои руки убивать, Ляжет муж на подушку в черный гроб.    Разгуляется Рубихин топор,    Не блазни меня каратиками вор!    Харкнешь рыжиками прахом, хрыч,    Не ходи в подвал, собак не клич!.. Ох, и наскучило мне любить, Ох, и губить надоело мне, А живым мне не в мочь его отпустить, Сам топор в мои рученки падает…    За что судьба меня сгубила    К восьмому гробу привела,    Позор Рубихе подарила,    Топор железный подала!.. Ох, помру я, бедная, в этот год; похоронят Дунюшку под сугроб, под сугроб меня зароют   в белый снег У-ух, да эх,   покружиться не грех!.. Заплясала, пошла   помешанная: Ши-та-та Ши-та-та… — А! Вот и муженек дорогой! Что принес в подарок своей Дунечке? Да не торопись разворачивать, чайку попей, винца подлей. Мое винцо пьяное, оно пьяное, кровяное…   Укорябнет за душу   нежное и сонное… — Эх, задирушка, хохочешь, дразнишь! Может мужей других ты поила таким вином? — Что миленький, что ты славненький! — Уж не это ли вино ты в подвале держишь собак дразнишь? Что то неспокойно у нас — землю роют псы морды жалобно вверх — завывают… Всю ночь спать не дают… — Что ты крупу мелешь? Пей вино, не скули. Устал должно… — Ах, Дунька, Дунька лукавица! А не для Петеньки ли бочка в подвале стоит для того, что ку-у-да то уехал? ха-ха! Дунька остужилася. — Ох, не дразни меня без толку! Видишь — толку сухари посыпать пироги, видишь — пестик тяжел… ну, чего щиплешься, как гусь. Украшенье — бусинку на шею прилепил! — Знаю, знаю вожжа по тебе плачет! — А-а! Николи того не слышала По мне вожжа, по тебе тюрьма! Откуда у тебя червонцы-рыжики, в шубу зашиты каратики полный сундук вспух? — Это ж чужие, на сохранку дадены, сама знаешь!.. — Ну, не сердись… я запамятовала, нездорова ж я, вот и в хозяйстве все недосмотр!.. Отвернулась в тень пошуршала. — Ишь ты, вот и у тебя копоть на вороте… Точно копоть! На затылке сажа… наклони, оботру!  …Гых  В пузырчатом зеркале  пестик брысь  ноги врозь!..  Xляк задержи мозг кол в поясницу  бежит мороз. Насмешкой ежится кровь через копчик на зуб, медянки в глазу…   Дэынь, зудеж,   стынь, студежь! Беленится лицо болесницей зоб Выперр!..  А там  напевает в трактире  орган,  друг смоляной  подымает стакан… Дунька молчит… Стоймя крапивой взъерошанной прижахнулась, а ведь не впервой! — И за что это всех уколачиваю?.. Что это под руку безудержку подкатывает… Эх да… поздно… Сударики-суженные, сугробами сумраком   проросли!.. Усмехнулася вбок передернулась.
Поделиться с друзьями: