На дне Одессы
Шрифт:
Надя не могла оторваться от этих глаз и все думала: «Где я видала эти глаза?» Они были знакомы ей. Она, наконец, вспомнила. Такие глаза были у ее новой знакомой Бети (Цукки). И Надя стала думать о ней.
Она с содроганием вспомнила ее жалкую, тщедушную фигурку с исковерканной грудью, кашляющую, задыхающуюся, истекающую кровью, всю пронизанную лучами солнца, восковую, и ее хриплый, усталый голос, пробивающийся сквозь кашель с таким трудом, как воин сквозь ряды неприятелей:
«Разве это житье? Всем моим врагам дай Бог такое житье… Ой, нехорошо голодать. Я однажды три дня голодала и, если бы городовой не взял меня в больницу и там не накормили бы меня, я давно уже была бы на том свете…»
Надя вспомнила также возмутительную сцену с экономкой, как та накричала на Бетю своим хлестким, шипящим голосом, и как Бетя, моментально съежившись в маленький клубочек, оплеванная, униженная, быстро шмыгнула в дверь, словно боясь, чт-бы та сгоряча не пнула ее ногой, как собаку…
Сон окончательно покинул Надю. Она приподнялась на кровати, свесила на пол ноги и посмотрела вокруг себя растерянным взглядом.
В комнате было темно и душно. Пахло плесенью и сыростью.
«Боже, куда я попала?» — прошептала Надя.
Она стала припоминать все подробности поступления своего в этот дом и ужаснулась. Как этот дом не был похож на тот, которого так ярко, розовыми красками расписывала факторша.
Надя еще немного посидела на кровати, а затем стремительно вскочила, быстро надела на голову шляпку, схватила в руки зонтик и твердыми шагами направилась к дверям. Она решилась бежать. Но у дверей твердость покинула ее. Сердце у нее болезненно забилось и ноги отказались служить.
Надя прислонилась на минуту к стене, передохнула и высунула голову в коридор. Она хотела узнать, нет ли кого в коридоре. В коридоре было по-прежнему темно, по-прежнему в нем стоял противный, удушливый запах светильного газа, и на всем протяжении его не видно было ни одной души. Можно было бы подумать, что весь дом вымер, если бы не странный шум, волнами ходивший по корридору.
Надя прислушалась к этому шуму и слегка улыбнулась. Этот шум был храп, вылетавший из двух рядов комнат, расположенных по обеим сторонам коридора.
А сладко и артистически храпели в этом доме! Как в селении праведников.
В одной комнате кто-то храпел тигром лютым, а в другой — кто-то не то храпел, не то курским соловьем заливался. По секрету сказать, тигром лютым храпел в апартаментах Любы Донской казачки надворный советник Иван Степанович Золотарев — папаша весьма и весьма многочисленного семейства, а курским соловьем заливался новоиспеченный студент-математик Пифагоров.
Надя подобрала высоко юбки и, чуть дыша и крадучись, пошла через весь корридор к лестнице.
Перед лестницей лежала широкая площадка, вымощенная квадратами цветного мрамора. На площадке стояли столик, накрытый красной вязанной скатертью — работой младшей экономки дома, Раисы Ивановны, кушетка и два кресла. А над столиком висело круглое зеркало.
По вечерам на этой площадке восседали и возлежали — хозяйка, вся унизанная бирюзами и алмазами, толстая, неотразимая и великолепная, как слон с берегов Ганга в священной процессии в честь Брамы и Вишны, и придворный штат ее из трех экономок, всяких приживалок и фавориток, льстивый до крайности. Очаровательные дамы пили чай с вареньем, вытирая потные лица батистовыми платочками, рукавами и подолами юбок, грызли фисташки, курили, сплетничали, гадали на картах и вели нескончаемые беседы о «прежних временах и нонешних», о том, как теперь совсем вывелись порядочные фучи (гости), которых можно было накрыть на бутылку шампанского и дюжину пива, и приветливыми улыбками и распростертыми объятьями встречали одесскую молодежь.
Лестница вела на улицу.
Очутившись на площадке, Надя вздохнула всей грудью. Еще несколько тревожных минуть, и она на свободе. Надя положила руку на перилла, обитые красным плюшем, и занесла ногу на ступеньку. Но она тотчас же отдернула назад руку и отскочила. Ее словно ужалил кто-то.
Внизу были люди. Надя успела разглядеть здоровенного, длинноногого, вихрастого детину с большой головой и широкими плечами и низкорослого парня в фуражке с желтым околышком. Первый был Николай Егорович — важнейший и необходимейший винт в механизме этого дома, а именно, — вышибайло. На нем лежала почетная обязанность сворачивать наручником скулы и челюсти невоспитанным гостям, раздавать им фонари и вышибать их «на воздух», в тень душистых акаций и на середину мостовой.
А вышибать Николай Егорович был мастер, виртуоз. Двинет ногой в то место, откуда растут ноги какого-нибудь индивидуума, и тот летит в дверь со скоростью пробки из монопольной бутылки или ядра, будь он даже 10 пудов весом.
Другой — в фуражке с желтым околышком — был швейцар. На этом лежала не менее почетная обязянность. Он должен был воевать с гостями, требовать, чтобы они оставляли внизу галоши, а также не пропускать такой элемент, который мог шокировать благородных гостей, как-то: матросов, мастеровых, вообще плебеев и учеников и мальчишек на вид меньше 14–15 лет.
Надя прижалась к стене и от неожиданности не могла сдвинуться с места. Испуганными глазами она глядела поверх ступенек на матовые стекла и железные узорчатые решетки дверей, на головы вышибайла и швейцара, и слушала, как вышибайло рассказывал разбитым басом:
— Сидит он, понимаешь, у кабенете и дует с Наташкой Коротконогой кондяк. Хорошо. Вдруг он как ни запузырит бутылкой в трюм (трюмо). Трюм как ни дзинкнет. Вдребезги! А потом давай душить Наташку. Сел на нее верхом и душит. Ладно. Она, — конечно — тарарам. Антонинка до меня. «Скорее ступай наверх. Гость напился, трюм разбил, а теперь Наташку душит». Ладно… Я наверх и говорю: «Мусью, а мусью. Ведь вы человек — образованный, благородный». — «А ты кто такой? — отвечает он. — Подлец! Рразобью». Я засмеелся и говорю: «Охота вам срамиться. Вы не на базаре, а в порядочном доме». А он: «Молчать! Хам! я коллежский лигистратор. Медаль за непорочную службу имею». Через пять лет пенсию получать буду!" и бац меня в ухо. Хорошо. Я ему — как полагается, сдачи. Завинтил ему наручником рраз, два в нюхало, в едало, в глюзы (глаза). А потом как ни чеборакну полным ходом, вира наша, со всех лестниц вниз. А потом — на воздух его. И Наташку тоже по морде раз, другой. Зуб надвое переломал ей, потому что она — всему виной. Видишь, пассажир — спиридон (пьяный), убирай бутылки.
— Верно, — согласился швейцар.
Надя во время рассказа менялась в лице.
Площадка под ее ногами заходила и ей показалось, что она проваливается вместе с нею куда-то глубоко-глубоко.
Смешно было думать теперь о бегстве.
Путь был отрезан. Сидевшие внизу наверно задержали бы ее и представили экономке.
Надя опустила голову и поплелась назад, в комнату.
* * *
Единственным желанием Нади по возвращении ее в комнату было забыться, отдохнуть от всего виденного и пережитого. Но и на этот раз ей не удалось отдохнуть. Как только она легла, полил сильный дождь.
До Нади донеслось со двора частое хлопанье окон и голос хозяйки:
— Николай, Николай! Вынеси скорее на двор горшки с фикусами.
Голос хозяйки скоро умолк, окна перестали хлопать, и Надя услышала теперь ясно и отчетливо, как выбивает дробь на крыше и стеклах дождь и как он шумит в водосточной трубе.
Против окна остановилась громадная черная туча и проглотила все предметы в комнате. Ей не удалось только проглотить яркого ковра, на котором истекала кровью белая, прекрасная лошадь с гордой шеей и печальными глазами.
Наде опять сделалось жутко. К шуму дождя вдруг примешался какой-то резкий звук, затем другой. Во дворе заиграла шарманка.
Тягучий мотив наполнил все уголки двора и влился с дождем в тоскливую, ноющую и унылую мелодию.
Надя, сама не зная почему, вспомнила свою и дядину поездку в Одессу.
О, эта проклятая Одесса!
Как это было давно! Был такой же дождливый день. Они ехали степью. Телега качалась из стороны в сторону по ухабистой и набухшей дороге.
Небо было серое-серое. Надя глядела по сторонам, и сердце ее сжималось болью.