На дне Одессы
Шрифт:
Над круглым высоким лбом ее золотой короной лежали, закрученные в толстый жгут, льняные волосы.
Ей было на вид 18 лет.
Она взбила на лбу волосы, прижатые тяжелой шалью, обтянула рукава кофты, сощурила свои мягкие, добрые глаза, засмеялась, подскочила ко мне, положила на мои плечи свои руки и, подражая детям, протянула:
— Ай, ай, ай! Какие мы грустные!
Я поднял голову, посмотрел ей в лицо, которое она поднесла ко мне близко-близко и которым обжигала, и глухо ответил:
— Жить тяжело.
Плотина в груди моей прорвалась, и слезы побежали из моих глаз.
Мне сделалось стыдно перед нею за свои слезы.
Я пытался унять их, но напрасно.
Сквозь слезы я заметил, что личико ее затуманилось.
Она вдруг подсела ко мне, подвинулась близко, обхватила меня левой рукой и прижалась к моей влажной щеке своей щечкой.
А щечка у нее была горячая-горячая, и я чувствовал, что от прикосновения ее мне делается легче.
Я был похож на озябшую птицу, а она, сидевшая со мной рядом, на солнце.
Боли в груди моей, распираемой слезами, слабели. И у меня лились теперь слезы радости.
Такие слезы льются у усталого и израненного путника, увидавшего после долгих странствований близкого человека.
Мне казалось тогда, что рядом со мной сидит сестра. Родная, славная, милая, добрая.
А горячая щечка прижималась ко мне все крепче и крепче, и я слышал мягкий, успокаивающий голос:
— Кому не тяжело… Всем тяжело… Ну, полно плакать.
Ее сочувствие растрогало меня. Я утер последнюю слезу и спросил:
— Как звать вас?
— Варей, — ответила она.
— А как вы попали сюда?
— Попала-то? Да вот.!. — И она скороговоркой, точно стреляя из скорострельной винтовки, стала рассказывать, как приехала в Одессу по "машинке" из Курской (она говорила "из Курскай") губернии на заработки и поступила "за чистую горничную" к одному господину, и "через этого самого господина она честных правил решилась". И после она попала сюда.
— А давно вы здесь? — спросил я.
— Четыре месяца.
— И вам не противно?
Я думал, что она начнет жаловаться. Но вместо жалоб я услышал:
— Зачем?
Ответив, Варя вспыхнула и улыбнулась.
Она, как видно, переживала первые месяцы опьянения и не сознавала ужаса своего положения. Она пила жадно отраву, как глупая безрассудная муха.
Я внимательно посмотрел на нее — красивую, как майская роза, полную жизненных соков, молодую, с лицом, вспыхивающим ежесекундно, как факел, и свидетельствующим о большом запасе в ней горячей, чистой крови, и слезы стали опять подступать у меня к горлу.
Я вспомнил свои страдания, свои обиды и огорчения, жизнь, полную борьбы, и меня охватил страх за будущность этой Вари.
Мне стало до боли жаль этого нежного, мягкого, доброго существа, попавшего издалека, из Курской губернии, с широкого размаха полей, по которым волнами ходят колосья, текут реки степного воздуха, весело звенят жаворонки — в этот ужасный город, в этот лес хищников, мелких и жалких мещан, готовых друг другу из-за пятака прокусить глотку и изображающих собой "общественное мнение".
"Пройдут три, четыре года, — думал я, — и от нее — от этой дочери полей — останется тень с искаженными ужасом глазами, и все будут бежать ее".
Я порывисто протянул к ней руки, и мы переплелись в объятьях.
За окном, полузакрытым ставней, внизу во тьме, громыхали дрожки, шлепали и стучали калошами и сапогами прохожие, кто-то громко звал извозчика, мяукали жалобно кошки, бегая по карнизу. А в комнате от громыханья дрожек вздрагивал и дребезжал туалетный столик и пол.
В окно черным зловещим вороном глядел вечер.
Но я ничего не слышал и не замечал.
Кроме нее, вокруг меня никого не было. Она одна.
И я наслаждался миром и покоем, которые окутывали мою иззябшую душу и, подобно солнечному свету, затопляли все уголки его.
***
С этого вечера, как только на душе у меня накоплялась горечь и обида, я бежал к ней.
С этого вечера мы сделались друг другу близкими и делились своими радостями и печалями.
Вспоминаю ее сиявшее радостью лицо, лицо ребенка, когда она показывала мне новый лиф из сиреневого атласа, новый зонтик и шляпку.
Она много мечтала об этих предметах.
Рассказав мне всю историю лифа — сколько стоит аршин атласа, что ей говорил портной, как она торговалась с ним, — она кокетливо спросила:
— Хочешь посмотреть, как лежит на мне лиф?
И, не дожидаясь моего согласия, она быстро скинула свою кумачовую потертую кофту и натянула на себя лиф. Потом она приколола длинной иглой к своим растрепанным волосам шляпку с большими красными цветами, накрыла лицо красной вуалеткой, распустила над головой зонтик и весело спросила:
— Ничего?
— Ничего, — ответил я, любуясь ею.
— Похожа на барышню?
— Похожа.
— А ей-Богу, ничего!.. Совсем барышня теперь!
Она повертелась передо мной, а потом стала вертеться перед зеркалом.
Повертевшись, она сняла лиф, бережно сложила его, завернула в тонкую желтую бумагу и спрятала в сундук вместе с зонтиком, а шляпку с вуалеткой — в круглую коробку.
Когда все было спрятано, она подсела ко мне и сказала:
— Скоро Светлое воскресенье… Я оденусь тогда и пойду на Куликово поле. Пойдешь со мной?
— Пойду.
Я глядел на нее и радовался.
Мне было приятно видеть ее счастливой и довольной.
***
После последнего нашего свидания прошло три месяца.
Однажды, когда, по обыкновению, я не мог справиться со своими обидами и огорчениями, я пошел к ней.
— Варя есть? — спросил я у выскочившей мне навстречу женщины.
Женщина эта была мне незнакома. Она, по-видимому, недавно поступила сюда.
— Какая Варя? — спросила она.