На единорогах не пашут
Шрифт:
— Почему? — сурово спрашивает стражница.
— Быть может, это второй Дорога? — неудачный, глупый шаг. Ягая отвечает, не задумавшись:
— Второго Дороги быть не может. Голодай, Водяник! — и, прискучив постукиванием костяной иглы, втыкает ее в спину упрямой букашки, так и не взбежавшей на синюю ленту. Лишь потом я понимаю, что его и не гнали на нее — просто гнали там, где ей больше нравилось.
Нет утра. Оно не наступает. Отъевшийся, отдохнувший Бурун смотрит на меня спокойно и понимающе, как мне кажется. А по моим землям идут воины Хелла и лютует сорванный с Топей, Радмарт.
… Вот еще одна козявка ползет, мигая ядовитой окраской, по зеленому платочку, неслышно выброшенному на столешницу прямо из воздуха Ягой. А она спокойно роняет палочку желтой древесины, стараясь уронить ее на козявку. Приговор она читает негромко, я не слышу его, но зато слышу дикий бурелом в Синелесье, треск валящихся деревьев, я могу понять, как робко, скованный ужасом встречи, налетевшим с ясного неба ветром, под грустным взглядом полной Луны, идет по Синелесью прорвавшийся сюда дурак. Ядовитая зелень букашки — это те заклятья, что он старался на себя наложить — как потом сказала мне Ягая. И рассмеялась — негромко, искренне, качая в непритворном удивлении людской дурью, гордо посаженной, черноволосой головой.
— Отпусти его, — снова сказал я.
— Почему? — вновь пытает меня Ягая, роняя и роняя желтую, тяжелую палочку.
— Может, он очень нужен этому Миру? Или не нужен тому? — миг, молчание, ответ:
— Никто, ни один человек не может настолько быть нужен этому ли миру, тому ли. Нет, — взмах черных волос, она покачала головой, отрицая мой довод. Легкий стук палочки, упавшей на спину букашки. Все.
А на третью ночь я просто протянул руку в сторону очередной букашки и негромко сказал правду:
— Отпусти его.
— Почему?
— Я так хочу.
Она наклонилась над букашкой, словно вглядываясь.
— Да, он счастливец. Пусть. Все равно пойдет обратно. Пока его счастья хватает на вход. Но обратно он все равно вернется, не его это мир. Так ли, иначе ли — сколько ему счастья? — И огонек, кроваво тлеющий в ее зрачках, гаснет. Зато по ее красным, словно со зла накусанным губам, пробегает хищная, азартная усмешка…
Утро пришло все-таки. Просто надо было лишь один раз не поспать ночь — и утро пришло. Утренние сумерки мы с Ягой встретили на пороге. Сидя под моим плащом.
Удивительно тихое, неуверенное в себе, стеклянное по-осеннему утро вошло, не постучавшись, на двор к Стражнице.
— Мне пора. Мне пора уходить, — сказал я и примолк. Сколько раз уже в своей жизни я говорил эти слова! Теперь они выглядели, как подготовка к сегодняшним. «Мне пора уходить», — и дороги открывались передо мною. — Просто пора, Стражница. Хелла и Радмарт убивают людей. Убивают мой майорат. Убивают мой дом. Я ухожу.
— Да, ты уходишь — сказала Ягая сразу. Не думая. Не вздыхая. — Тебе пора, Дорога. Герцог майората Вейа.
— Герцог, взашей попрошенный из собственного дома, — невесело усмехнулся я, седлая Буруна. Ягая негромко рассмеялась.
— Хорошо сказал, Дорога, — она мягко, по-рысьи встала и одним движением оказалась возле меня, пересекши расстояние от крыльца до временной коновязи Буруна. Сняла с плеча свой браслет со змеями и молча одела мне на левое запястье. Я не стал отказываться. Хотя сам бы, скорее всего, не попросил.
Я привязал коня и вошел в дом. Собраться.
Хоть я и в самом деле герцог, а собраться мне довелось быстро. Ягая тенью скользила по избе, куда вошла со двора сразу после меня.
Я не жду, что она попросит остаться. Не жду. Не жду. Да она и не попросит. «Крыло полуночи» брякает по бедру, палки укрепились в своих перевязях на спине. Мне пора.
— Присядем, Дорога, — говорит Ягая. Наготу ее прикрывают только волосы. На крыльцо встретить утро мы вышли с полка…
Это кожа бела не по-снежному. Белее. Эти волосы не иссиня-черны. Чернее. Эти губы не пунцово-красны. Краснее. Алее. Ярче. Жарче. Горячее. Какая полуночная прорубь отдала блеск твоим глазам, Стражница?
Я встаю и иду к дверям…
… И я выхожу из влазни на двор. Оборачиваюсь. Ягая стоит за мной, опершись тонкой, сильной рукой о притолоку. Она не бесстыдна. Но она так и не оделась. Молчим. Только тихо шепчет что-то Синелесье. Не птичьими трелями, не трескотней кузнечиков, не макушками елей. Само.
И я сам ловлю себя на том, что уже почти шагнул назад. В дом.
Рука Ягой легла на косу, и я понял: если я двинусь, только я двинусь к ней — обнять на прощание, резко, как обнимаются, расставаясь навек — в тот же миг я буду убит. Прощание уже было — в избе. Когда просто, сильно посунулся к ней, обхватил за плечи, потерся лицом о ее черные волосы — ночь ее волос и запах полыни — она провела мне ладонью по лицу.
Все. Я ушел, не оборачиваясь, ведя Буруна в поводу, а за воротами вскочил верхом и ускакал. На Восток.
… Темно-синяя листва и фиолетовые стволы деревьев в Роще Прощания. В роще перехода оттуда сюда… А теперь — и навсегда — от нас к ним… Роща, где протекает пограничный ручей Отчаяния, гоня темно-сапфировые волны, с его иссиня-черной галькой и валунами черненого серебра по его берегам. Роща, где навеки задремали бархатно-синие сумерки августовского вечера скандинавских фьордов, шотландских предгорий, славянского ельника в часы заката — да, можно отыскать сравнение, и все же — своя, неоспоримо своя темная синь плескалась между стволов деревьев и перебирала в замшевых пальцах изящной вечерней перчатки темно-синие листья… Невыносимо темно-синяя, вечно сумеречная Роща, сразу падающая на самое дно души и остающаяся там навек. Безысходно, мучительно стремясь все снова и снова возвращаться к этой роще вечных сумерек, Роще Прощания, будет плакать душа осенними ночами — во время сбора урожая и на исходе весны, в тех днях, незаметно ныряющих в лето…
А зимой Роща спит. И не видит снов, быть может.
Я неспешно пересекал Синелесье. Отдохнувший Бурун не настаивал на отдыхе, а я жил в его седле. Мы не торопились, но мы и не останавливались. Поспешали, как и заведено, медленно. Понемногу учусь и я. Даже я.
… И туман провожал меня. Но на этот раз он не стоял стеной, не путал небо и землю, а просто тек по земле, доходя до конских бабок. Обычный, закатный туман. На закате же я выехал из Синелесья и углубился в Лес Порубежья, через который мне надо было проехать и выйти в сторону хоженых дорог, селищ, печищ — я не нуждался в людях, но я хотел знать, что оставила мне война, узнать, двигаясь в Замок Совы.
… Браслет Ягой начал подрагивать на руке, когда стало садиться Солнце. И вскоре после того, как Солнце село окончательно, меня поймала Ланон Ши.
Ланон Ши, мечта, смертная боль поэтов, музыкантов, филидов — тех, кто искренне может любить, кто обладает Силой, не будучи сидом или нежитью. Но она не желала больше ждать поклонения и добровольной смерти — она была голодна и пела для меня. И в ночи, стоя возле окаменевшего Буруна, я увидел ее — поющего охотника за чужой кровью. «Чужой», как отстраненно… Моей!