Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На исходе дня. История ночи
Шрифт:

По причинам личной корысти и из соображений общественной морали неподобающее поведение влекло за собой публичное разоблачение, что происходило чаще всего от любопытствующих взоров соседей и несдержанности их языков, нежели при содействии констеблей и церковных старост. Люди опасались, что проступки, совершенные в одной из семей, могут пагубно влиять на всю общину и наносить ей вред. Будь соседи менее зависимы друг от друга, эта угроза не страшила бы так сильно. В случаях сексуальных прегрешений приход отягощался незаконнорожденным ребенком, что предполагало финансовые трудности, а кроме того, навлекало гнев Всевышнего. В 1606 году группа жителей из Касл-Комба (графство Уилтшир) выступила с петицией, в которой осудила «мерзкий блудный акт» одной женщины, в том числе и по причине, что она навлекла гнев Господень, «павший на жителей города»3. Короче говоря, общественный контроль был необходим. «В Англии, — отмечал немецкий путешественник в 1602 году, — каждый житель связан клятвой пристально следить за соседскими делами»4.

Близкое сосуществование, будь то дома или в мастерской, уменьшало вероятность ненадлежащего поведения. Большинство жилищ были достаточно тесными. Во время поездки на Гебридские острова Джеймс Босуэлл и доктор Джонсон, предпочитающие более роскошные апартаменты, часто разговаривали друг с другом на латыни «из страха, что их могут подслушать в этих маленьких шотландских домишках». Любые секреты становились добычей прислуги, которая числилась в рядах самых заправских сплетников5. В ту эпоху ситуацию усугубляли узкие переулки, разделявшие здания, их тонкие стены с трещинами и неприкрытые окна. Только к XVIII веку шторы стали распространенным явлением в городских жилищах, в сельской же местности они по-прежнему были редкостью. В городах прикрытые занавесками в дневное время двери неизменно вызывали подозрение. Колонист из Новой Англии, заметив подобное в соседнем доме, назвал их «шторами блуда»6. Можно было, конечно, найти естественное укрытие в лесах и полях, но и они тоже не гарантировали защиту от надзора. В 1780 году один из авторов Westminster Magazin утверждал: «Человек в сельской местности не может с легкостью совершить аморальный поступок, не будучи замеченным и осужденным соседями»7.

Хорошая репутация у соседей отнюдь не была праздной заботой, особенно в небольших общинах, где все были тесно взаимосвязаны друг с другом. «Человека с дурной славой можно считать наполовину повешенным» — утверждала английская поговорка. Связи как личного, так и финансового характера зависели от чести и доброго имени человека, а доброму имени могли угрожать различные проступки, начиная от внутрисемейных свар, пьянства и заканчивая сексуальным распутством и воровством. «Дурная слава» часто служила основанием для обвинительного акта, и в ходе судебных разбирательств нередко запрашивались свидетельства соседей. Испорченная репутация обычно была невосполнимой утратой, несмываемым пятном, вызывающим всеобщее порицание. «По соседству в нем не видят честного человека, поскольку говорят, что он покупает ворованные вещи», — писала Энн Парфит про своего лондонского соседа в 1724 году. Шотландский священник высказывал следующее мнение о своих прихожанах в Инвереске: «Нет более эффектного контроля, чем мнение равных»8.

Люди из низших слоев общества подвергались наибольшему надзору. Разнорабочие, слуги, бродяги и рабы вызывали глубокие подозрения среди тех, кто стоял выше их на социальной лестнице. Настоящие нищие даже не подчинялись суду хозяев; «некому ими управлять», как заметил Джон Обри. «Низший класс в Англии, — расточал ругательства British Magazin, — это самая злобная, грязная, мерзкая и наглая разновидность человеческих существ». Нестабильность положения бродяг, не имеющих «ни очага, ни постели», разжигала страхи. Елизаветинец Николас Бретон писал о типичном нищем: «Обычно он зачат в кустах, рожден в хлеву, живет на дороге и умирает в канаве». В некоторых регионах социальные парии, такие как евреи, проститутки и еретики, должны были носить на одежде специальные «позорные знаки»9. В Аугсбурге на одежде нищих красовалась эмблема их общественного положения — Stadtpir. Проститутки должны были пришивать зеленую ленту, а евреи — желтое кольцо. В 1572 году в Англии был издан статут, требовавший, чтобы каждый бродяга был «как следует выпорот и чтобы ему прижгли каленым железом хрящ правого уха»10. И без того отмеченные лохмотьями и физической немощью, низшие слои, по общему мнению, отличались жуликоватой манерой поведения, приобретенной за долгие годы нищеты и опасностей. Некий ирландец замечал относительно таких же воров, как и он сам: «Если бы мы выходили на улицу днем, прозорливый человек легко угадал бы в нас разбойников по нашим лицам, такой уж у нас подозрительный, страшный и напряженный вид, и мы часто поворачиваемся спиной, крадучись через узкие улицы и переулки». Неудивительно, что бродяги мечтали о волшебных шляпах, которые делали бы их невидимыми для мучителей. Юноша из Германии рассказывал о белом порошке, который якобы с помощью дьявольских сил защищал его от человеческих взглядов11.

Было бы неверным считать, что приватность, возможность уединения — это современные преимущества, неизвестные или не оцененные предшествующими поколениями. Хотя их важность менялась в зависимости от места и времени, частная жизнь всегда обладала привлекательностью в глазах носителя западной культуры. Стремление к уединению было широко распространенным явлением в античном мире, а в эпоху позднего Средневековья оно стало еще более желанным, поскольку вместе с быстрым ростом личного благосостояния усиливались и собственнические интересы по его сохранению. Впервые использованные в XV веке слова «частная жизнь» (privacy) и «частный» (private) прочно вошли в речь во времена Шекспира, что и нашло отражение в его пьесах. Очевидно, что для людей раннего Нового времени пристальное внимание общины отнюдь не уменьшало притягательности одиночества. Скорее, наоборот. Местный контроль вкупе с угрозой наказания только повышал ценность изолированного существования. Особенно в ночные часы. «Будь скрытен, словно ночь», — советовал один из персонажей анонимно опубликованной пьесы «Бастард» (1652). «Ночь придает мне храбрости, — писал Джордж Герберт, — в темноте и одиночестве я осмеливаюсь делать то, на что не решусь в компании»12.

Разумеется, для личных удовольствий и публичных вольностей были поводы, вошедшие в повседневную практику. В католических землях существовали такие отдушины для праздничных увеселений, как масленичный карнавал, Праздник дураков и другие ежегодные гулянья. Народные развлечения предполагали изобилие еды и напитков, а также разнообразие спортивных состязаний и шумных игр. В период Масленицы, в дни, предшествующие Великому посту, городские жители шутили, устраивали розыгрыши и потешались над друзьями и животными. Кутилы также получали огромное удовольствие оттого, что выступали в новой для себя роли, разгуливая в костюмах представителей церкви и светских чиновников. «Иногда целесообразно, — писал французский правовед XVI века, — позволить людям повалять дурака и повеселиться, ибо, держа их в чрезмерной строгости, мы погружаем их в отчаяние»13.

В протестантских странах, таких как Англия, число дней поминовения святых и других религиозных праздников неизбежно сокращалось вследствие Реформации. Порицаемые за излишества и фривольность, некоторые торжества уступили место светским или протестантским аналогам, но в более сдержанной форме. «Священных и праздничных дней у нас стало значительно меньше», — отмечал елизаветинец Уильям Харрисон14. Даже в католических общинах среди простого люда такие паузы «вседозволенности» были непродолжительными, ограниченными, как и положено праздникам, определенным временем года. По мере того как духовенство и городские власти прилагали все больше усилий по наведению порядка, плотские излишества сходили на нет. Отметим, что только после наступления темноты веселье могло приобрести более неистовый, порой анархический характер. Так, в Оверни свадьбы, как правило, заканчивались насилием в вечернее время, а в некоторых частях Италии праздники Майского дня становились более необузданными именно в ночные часы. Во время Масленицы встревоженные власти в большей части Европы запрещали ношение масок после наступления темноты, дабы не провоцировать бесчинств и кровопролития. «Никому не дозволяется носить шпагу или иное оружие, будучи ряженым, а также заходить в любой дом, равно как и скрываться под маской после наступления темноты», — сообщал иностранец, пребывающий в Риме15.

Отметим вновь: ночная темнота уменьшала пределы видимого мира. Несмотря на опасности, которые таила в себе ночь, в доиндустриальную эпоху ни одно время суток не давало столько независимости людям. Свет отнюдь не являлся абсолютным благом, равно как и тьма — неизменным источником несчастий. «Днем, — замечал сатирик времен Реставрации Том Браун, — говорят скованность, церемонность и лицемерие». Внешность часто бывала обманчива, поскольку ее обладатели стремились именно к обману. «Все неестественно кругом», — вторил современник. Лишь после захода солнца появлялась возможность вести себя так, как в иных обстоятельствах было бы запрещено. Только ночь позволяла человеку выразить скрытые черты характера. «Ночь ведает обо всех твоих желаниях», — утверждал один из писателей. В лондонской песне есть такие строки: «С наступленьем ночи лица и сердца / Без промедленья сбрасывают маски», чтобы грешить «открыто без стесненья»16.

Притягательность ночного времени в значительной степени объяснялась тем, что ночь традиционно связывалась с распутством и беспорядком и при этом имела глубокий символический смысл. В народном сознании ночная тьма лежала за пределами цивилизованного мира. «Лишь день грешит», — писал Джон Мильтон. Закат представлял собой пограничное царство между вежливостью и свободой — в ее хороших и дурных проявлениях. «Метафоры имеют значение», — напоминал Бернард Бейлин, поскольку «определяют способ нашего мышления», тем более когда они становятся понятными в реальной действительности.

На практике причин привлекательности ночи было предостаточно, включая ту «естественную маску», которую она даровала людям вместо лживых личин, зачастую принимаемых днем.

«Теперь достаточно темно, — подтверждал лондонский писатель в 1683 году, — чтобы вернуться в чей-либо дом, оставаясь не замеченным соседями». Даже в ясные ночи опасность публичного разоблачения снижалась благодаря небольшому количеству прохожих. Поскольку люди в основном уже уединились в своих жилищах, общественное поведение неизбежно становилось частным, тем более, отмечала драматург Афра Бен, что «глаза смертных были накрепко заперты сном». Да и личные взаимосвязи ночью были результатом выбора, а не обстоятельств: люди общались с близкими друзьями и семьей, а не с товарищами по цеху или любопытным начальством. Темнота, как заметил писатель конца XVIII века, создавала «маленькие обособленные сообщества», стоящие вне системы повседневных отношений17.

Некоторым необъятность ночи дарила отчетливое чувство личного суверенитета. «Ночью все принадлежит мне», — заявлял Ретиф де ла Бретон. В своей прославленной поэме «Жалоба, или Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии» (The Complain; or Night Thoughts on Life, Death, and Immortality; 1742–1745) Эдвард Янг вторил: «О, сколь неслыханная радость! Какая полнота свободы духа! / Яне томлюсь в темнице ночи; /…я темнотой обласкан и укрыт». Несмотря на все страхи перед ядовитыми парами и небесными явлениями, смертные стремились покинуть дома, чтобы насладиться самыми величественными картинами. «Мы легко устремляем свой взор в небеса, — замечал Бернар ле Бовье де Фонтенель, — мыслим более свободно, поскольку по глупости воображаем, будто мы единственные, предающиеся здесь мечтам». Ночь не знала границ. Гёте одним лунным вечером в Неаполе был «ошеломлен ощущением бесконечности пространства». И речь не только о поэтах и философах. Один английский скотовод, шагая домой после веселой вечерней пирушки, воскликнул: «Эх, кабы мне столько жирных бычков, сколько звезд!» На что его приятель ответил: «А я всей душой мечтаю иметь луг величиной с небо»18.

Поделиться с друзьями: