На кого похож арлекин
Шрифт:
В который раз я подивился, что такой приземленный парень с ухватистой силой, воплощение чистой мужественности, делил постель с увядающим Рафиком: Невероятно. В этом мире что-то очень изменилось — ошибка в секторе, контролирующем души людские. Уже совсем другое время, другой космос. Я многого еще не понимаю. Я не понимаю некоторых людей, а значит, не понимаю себя, потому что познать себя невозможно без постижения других. Еще много предстоит выучить. Мой урок не окончен. Еще долго до звонка.
Сажаем яблони у церкви. Удивительный вид открывается отсюда, с утеса. Простор. Просто-о-о-о-р!!! Вечный покой. Чайка почему-то кружит над нами. Копнул я землю ржавой лопатой, а земля живая и теплая: что-то звякнуло под заступом: Ого! Монетка! Почистил краешком куртки — две копейки 1892 года! Приятно-тяжеленькая монетка. Отдаю Денису со словами: «Вот и восстановилась связь времен». Действительно, замкнулась какая-то цепь событий длиною в несколько сотен лет. Кто знает? Денис, как оказалось, все знал. Посадим мы наши яблоньки. Пусть себе растут. Я воткнул лопату в землю, вытер вспотевший лоб рукавом и вот, обняв колени, смотрю, как плывет по Волге пароходик. Денис сел рядом и спросил, подбросив монету:
— Орел или решка?
— Орел.
— Нет, решка: Решка, — Денис сразу как-то погрустнел и задумался. На глаза навернулись слезы. Но через мгновение он странно улыбнулся — загадочная полуулыбка, как у Сфинкса… Моя любовь тоже с улыбкой Сфинкса.
«Моя любовь с улыбкой Сфинкса, моя любовь с улыбкой Сфинкса,» — повторял я про себя, мысленно спускаясь вниз по каменным ступеням своего подсознания. В движении была многоплановость, потому что тот, кто спускался вниз по ступеням, представлял, что поднимается вверх — то есть я шел вниз по лестнице, ведущей вверх. Я знал, что в конце пути меня кто-то ждет, как в конце всякого пути нас обязательно кто-то ждет, иначе зачем существует само понятие пути? Фигура ожидающего статична, ибо мы идем только в представлении ожидающего. Младенец приходит в мир с плачем и со сжатыми кулаками, как бы готовясь к испытаниям и говоря: «Весь мир мой». Но уходим мы с разжатыми ладонями, показывая, что ничего, абсолютно ничего не берем с собой. Я помню себя еще в утробе матери, но более сознательно — с четырехлетнего возраста; я бежал тогда сквозь мою четвертую осень и зачем-то подумалось: «Ты запомнишь этот миг. Тебе четыре года, и впереди у тебя потрясающая, захватывающая и удивительная жизнь!» Я также хорошо помню, что незадолго до появления на свет я где-то обитал — там было много света и радости. Более того, я смутно припоминаю, что я выбирал своих родителей и место рождения. Жизнь не казалась мне борьбой, хотя все вокруг постоянно учили меня за что-то бороться. Нет, нет же, жизнь — это прогулка по лесной тропинке в солнечный полдень, это облака и бабочки, перезвон колоколов над вечным покоем. Жаль, что тех колоколов Святой Руси уже не услышать… И стоял я когда-то в растерянности на волжском утесе, где полуразрушенная церквушка, разбитые бутылки на отеческих надгробьях и обломки полевого шпата с отпечатками доисторических раковин моллюсков. Стоял я на ветру, весь промокший портвейном и водкой, надо мной кружилась и всплакивала безумная чайка. Я смотрел, как шлепает по реке неуклюжий кораблик, солнце садится за лес на противоположном берегу, где дымит кирпичный завод, подгадивший вечерний пейзаж, и непередаваемая, великая грустная радость была в душе, я думал о самом главном, а о чем — попробуй теперь объясни! И знаешь, чего мне хотелось тогда, Денис? Потеряться в этих застенчивых местах, вычеркнуть себя из своей же повести, прикинуться полным придурком и остаться работать на деревенском пароме. Знаешь ли, Денис, что гораздо спасительнее быть незаметным, чем знаменитым, гордым и надменным? Ученый цинизм — вот что бы я внес в список смертных грехов; громкие люди не привлекают любви пространства и не вписываются в русский пейзаж, они как бы иностранцы, какими бы патриотами не являлись. Россия наша стеснительна, застенчива и, к сожалению, слишком доверчива. Живи в простоте сердца, и не обманешься.
«Жизнь — это прогулка по солнечной тропинке?» — спросил Денис и засмеялся. Мы возвращаемся в усадьбу по солнечной тропинке, взявшись за руки. Мы идем навстречу солнцу. На полпути останавливаемся у колодца — ты вслед за мной раздеваешься по пояс, и мы окатываемся ледяной водой. Вода сверкает в ведре, и я обливаю тебя чистым серебром.
Прими мое крещение.
Прими мое серебро.
Лето, лето вокруг, полное полевых цветов, шмелей и стрекоз! Мне хочется сплести тебе венок из ромашек, но я забыл, как плести венки, а когда-то умел в детстве: Тогда, хотя бы, погадаю на лепестках «любит — не любит».
— Любит! Любит! — кричит Денис и прыгает от восторга, когда последний счастливый лепесток я кладу себе на язык и проглатываю.
…Дом встречает нас распахнутыми дверями и окнами. Мои алкоголики сидят в беседке, пьют и что-то темпераментно обсуждают. И Арсений с ними, ружье его опасно висит на оленьих рогах в гостиной — только бы не выстрелило под занавес. Мне захотелось спрятать стволы, учитывая непредсказуемость июньского пьянства и то, что перегревшийся Рафик находится в равнобедренном любовном треугольнике. Бедный Олег!.. Но я оставил эти мысли. Мы заперлись в спальне и опять предались любви.
Сейчас я скажу парадоксальную фразу: с Денисом мы занимались любовью в каждой стране, на каждом континенте, потому что мы лежали на полу, и под нами пестрела разноцветными лоскутками политическая карта мира: я целовал тебя в Америке, а фонтан оргазма хлынул где-то в Африке, но несколько горячих капель упало и в Европу. Амстердам вообще затопило. Катастрофа!
…Изможденный, ты заснул, укрывшись пледом, поджав под себя коленки, обеими руками обнимая Ботаника Багратиона — я хотел сделать снимки, но кончилась пленка…
…кончилась пленка…
…кончилась пленка…
Другой кассеты у меня, увы, не оказалось. Хлынул ливень, в небе застучали барабаны и зазвенели медные оркестровые тарелки. Где-то далеко прогрохотал гром: Хочу быть взят на небо в теле, минуя физическую смерть. Разве такое возможно? Конечно, возможно, ведь Господь Всемогущ! Эх, склеить бы здесь, в садовой столярке, огромный воздушный шар-монгольфьер, посадил бы я с собой в гондолу Дениса, Рафика, Олега, Арсения, Ботаника Багратиона, Гелку для балласта… Прихватили бы мы с собой вино, свежесрезанные розы и хризантемы из сада, чучело Мура, фотокамеру, бинокль Сваровского, коллекцию старых пластинок и ворвались бы в грозовые тучи с шарами, искрами и со смехом, под взрывы хлопушек моих небесных арлекинов — к Богу, в Парадиз! И навсегда бы осталось загадкой исчезновение пятерых небесных странников, потому что не было свидетелей и некому было бы свидетельствовать.
…Капельки дрожат на матовой, темной чайной розе; я раскрыл цветной зонтик и вышел в сад босиком; в луже плавают обитые лепестки жасмина… меня колотит озноб, и мускулистый ветер вырывает зонтик. Хлопнуло окно за спиной, зазвенели стекла… Мои небожители все еще сидят в беседке, и я присоединяюсь к их компании. Рафик в милицейской фуражке. Вино разлито на клеенке, мертвая оса в винной луже. Раф спрашивает, где я потерял Дениса. Отвечаю, что он устал и заснул. Пианист наливает мне в захватанный стакан красного вина. Вино сладкое и крепкое, какое-то церковное вино, с мутным осадком. От этого пойла губы у всех яркие, точно накрашенные. Арсений притихший и совсем незаметный, несмотря на свою природную громкость и громоздкость; он смотрит мне в глаза и почему-то улыбается — Боже, у этой чистой мужественности совсем женские глаза! Глаза лунные с затмением. Наверное, я ему нравлюсь. Солдат пьян вдребезги, обнял меня и спрашивает:
— А ты что, тоже гомосексуалист?
Мне становится смешно, и я задаю ему ответный вопрос:
— А ты?
— Сказать по правде, мужики, — почесал затылок Алексей, — я однажды… с полковником. У меня как-то не сложились отношения с чурками, так он меня однажды к себе домой забрал… Ну, напоил, конечно… Все говорил, что ему одиноко, ну и… того… проснулись мы утром в одной постели, — солдат скривил рот и сплюнул сквозь зубы. Раф присвистнул, надвинул на глаза козырек. Арсений громко расхохотался.
— Хорошо сидим! — сказал Олег и достал из-под стола трехлитровую банку желтоватого самогона, принесенного приднестровским героем.
— В этих местах летучих мышей много, — почему-то замечает Арсений, разливая по стаканам ядерную смесь, и добавляет: — Я в эту банку пузырек женьшеневой настойки вылил, так что давайте, выпьем за вечную молодость.
Олег, притушив в винной луже окурок, замечает: «От женьшеня лица бывают желтыми». Но дозу свою выпил залпом, поморщился, занюхал хлебной коркой.
Рафик начал пошлить:
— Самогон лучше всего занюхивать несвежими трехдневными трусами, и лучше всего солдатскими… Эх…
— Слушай, пианист, — говорит Олег, — я знаю о твоей слабости к некоторым фетишам. Ты лучше отойди вон в кусты, утоли страсть вручную, а потом возвращайся:
— Ну прости, не ревнуй меня, Мамонов, — кокетливо произнес Раф, надевая на него свою фуражку. Олег просиял, глубоко вздохнул и так посмотрел на Рафика, что всем стало очевидно — Мамонов в этот момент все простил Рафику на сто лет вперед.