На краю государевой земли
Шрифт:
Атаман громко икнул, дернулся всем своим могучим корпусом. Собираясь с разбегающимися мыслями, он уставился на слабый огонек лампадки под образами.
Тренька Деев считал себя большим удачником. Службу он начал рядовым казаком еще при царе Федоре. Легко тогда жилось служилым, сытно. И те бездумные годы навсегда запали в памяти молодого казака. При Годунове он пошел в гору: выбился в пятидесятники, за службу верную, зычную и долгую. Ох! и поколесил же он по Руси с государевыми посылками…
Восемь лет назад, было дело, снарядил его сургутский воевода Яков Борятинский приставом к нарымскому князцу Кичею; тот собрался на Москву.
К тому времени князца Пегой орды Вони уже не было в живых. Сын же его, Тайбохта Вонин, посватался к дочери Вагая, внучке Кичея. Старый Кичей подумал, подумал и наказал сыну породниться с семейством Вони. Он посчитал это для себя честью, несмотря на то что Пегой орды, разбитой служилыми государевыми людьми, тогда уже не существовало. Но родство это вышло Кичею боком. Много, очень много пришлось претерпеть ему от сборщиков ясака Якова Борятинского. Вот из-за этого и собрался он со своими людьми в Москву: жаловаться на воеводу самому белому государю. По Сибири же в то время прошел слух, что-де новый великий князь Борис Федорович, царь государь всея Русии, жалея сибирских инородцев, многим поубавил ясак. Иных он освободил от него, если пошли к нему на службу, и оклады положил – немалые. Старый Кичей подумал было об окладе, да и ясак снимут, потом верх взяло природное чувство гордости. И он выбросил эту затею из головы, но решился ехать: хотелось посмотреть на дивный город, великий и большой. Говорят, он как тот остров, что находится вверх по Оби в устье Кети, на котором уместилась вся Парабелъская орда. Народа, говорят, в том городе столько, что если собрать всех остяков по Сургуту, Березову и Нарыму, добавить к ним всех вогулов и татар из степей, да еще тунгусов с киргизами, – то и тогда будет мало.
И поехал Тренька со стрельцами сопровождать до Москвы остяков. В дорогу собрались неудачно: поздно, на исходе зимы, в конце января. Тренька стал было отговариваться, что-де не время выезжать, отложить бы надо до летнего пути или на год: по зимнику оно всегда легче.
Но Борятинский не стал слушать его, цыкнул на него и приказал ехать. У воеводы был свой расчет. Он хотел быстрее выпроводить Кичея из волости, так как среди остяков началась шатость. И с ними проще было бы расправиться без него. К тому же его обозлил этот заносчивый стрелецкий пятидесятник. И он решил наказать обоих. Чтобы и на будущее было неповадно Треньке перечить воеводе, он отправил его в конце зимы. Пускай по ненастному весеннему пути помается, поубавит силёнки и прыти.
Из Сургута Тренька выехал вне себя от злости, и в первую очередь на старого Кичея. Понесло же того на Москву именно сейчас, в самую неподходящую пору. И хотя взбесил Треньку воевода, однако испытать его лютость пришлось Кичею. Тренька понимал, что на воеводу злись не злись, от этого ничего не изменится. Это все равно, что кусать воздух: «Гам, гам, гам!»… Все остается по-прежнему. Убытку воеводе никакого от его, Тренькиной, злобы. И он отыгрался на старом Кичее. Благо, дорога до Москвы была долгая и для них тесная.
Для начала, когда они покинули Сургутский острожёк и поехали по Оби длинным караваном собачьих упряжек, Тренька отобрал у старика хороших ездовых собак и выдал ему самых захудалых. На них Кичею пришлось все время кричать до одури и бежать рядом с нартами, чтобы не отстать от других. И он терпел и бежал, терпел тяжесть пути и ожесточение пятидесятника. О том, как несладко Кичею, выдавали его темные запавшие глаза и костлявое потное лицо. А на стоянках тот подолгу сидел, покачиваясь, у костра, глядел на огонь и думал, как похожа душа у русского пятидесятника на этого красного зверька: когда горит, то больше жжет, чем греет…
Остяки, ведущие ямскую гоньбу, заметили эту обозленность Треньки на Кичея и стали помогать старику в дороге. Они быстро определили самую сильную и выносливую упряжку, из числа доставшихся им, и подсунули ее Кичею. Незаметно оставляли они старику и корм. Его Тренька раздавал всем подневно на стоянках, стараясь и в этом обделить Кичея. Все стойко сносил Кичей. И этим еще больше бесил Треньку.
Скоро это заметили и служилые, с которыми Тренька отправился из Сургута. Почувствовали они и затаенную враждебность остяков.
Через неделю, на подъезде к устью Иртыша, Юшка Вахрамеев заявил Дееву: «Тренька, ты брось эти штучки со стариком».
– А тебе-то что! – вспылил Тренька. – Не суй нос, куда собака!.. – отбрил он казака.
– Мне-то и есть что! Жить хочу! Глянь – остяки волками зыркают! Пришьют ночью, как щенят! Пропадать с тобой, дураком, не хочется! К Таирову месту подходим! Среди них первого изменщика!
От этой наглости казака Тренька еще больше рассвирепел, наорал на Юшку, припугнул, что донесет про эти его речи воеводе в Тобольске. Однако после этой перепалки он одумался, перестал донимать старика и оставшийся до Тобольска путь заботился о нем, как того требовал царский наказ.
В Тобольске князца в съезжей избе встретил воевода Федор Иванович Шереметев. Встретил он его по чести, приветливо, справил как надо подорожную до Москвы. Выписал он и корм остякам и служилым, выдал еще отписки воеводам тех городов, через которые лежал путь Кичея. Всем наказал он держать его в сытости, не в нужде…
Много попетлял с воеводскими посылками Тренька по бескрайней Сибири и старой исконной Руси, прежде чем выбился в атаманы. Достигнув этого тяжкой службой, он уверовал, что только так и следует жить. Поэтому, когда он наставлял молодых стрельцов и казаков, то, бывало, порой бахвалился этим…
От Пущина гости расходились поздно. Десятники кое-как натянули шубу на захмелевшего атамана, подхватили его под руки и гурьбой вывалились из избы.
На дворе яростно залаяли собаки, почуя чужих.
– Васятка! – крикнул сотник, выйдя провожать гостей.
– Что?! – высунулся малец в дверь избы.
– Оденься и проследи, чтоб атаман дошел до дома. Как бы в снегу, спьяну, не замерз. Вишь, холод-то какой, – дохнул Пущин морозным парком. – Собирайся, собирайся, да поживей! Ну что стал! – прикрикнул он на мальца, видя, что тому не хочется бежать куда-то ночью и он тянет время.
– Сейчас, дядя Иван, шубейку накину! – крикнул Васятка.
Стояла тихая темная ночь. Ярко блестели звезды, и был поразительно прозрачным воздух. Такие ночи бывают разве что на севере, на исходе зимы, когда долгая зимняя стужа вымораживает в воздухе влагу, и на короткое время как бы приоткрывается во вселенную незамутненное окошко.
Пущин равнодушно глянул пьяными глазами на это мерцающее изумрудами звездное небо и быстро заскочил в душную теплую избу, пропахшую резким мускусным запахом от кучно живущих людей.
Весна пришла ранняя, бурная. Уже на Аринин день зажурчали ручьи. Размяк и просел снег. На речушках и болотцах появились проталины. В ложбинках, тут и там, заблестела снежница. На Сургутке, крохотной и тихой протоке, соединявшейся с Обью как раз около острога, уже проступили забереги. И тайга, оттаивая, затопила зажорной водой [27] прачечные и водопойные проруби.
По ночам же талый снег прихватывало морозом, и зернистый наст стал драть камасы [28] , сапоги и ноги собакам. И в острожёк с весеннего промысла, на соболя и белку, потянулись охотники, спеша успеть до половодья.
27
Зажорная вода (зажера) – вода, скапливающаяся под снегом в ямках и рытвинах, на дороге при таянии снега.
28
Камасы – сапоги из оленьей или лосиной шкуры.