На краю земли советской
Шрифт:
Степка сказал, что точно знает: скоро бедняки да коммунисты всех куркулей перебьют, но пока надо братьев освободить, а Баска поджарить. Как дед Булька поджарил пивня...
Мы подобрались к амбару и высвободили наших братанов. Потом уселись в крапиве и стали подстерегать Баска. Целыми днями просиживали в крапиве, голодные, грязные, все тело в волдырях, даже на лице волдыри, но Баска все же подстерегли, заперли его в этой им придуманной тюрьме и подпалили амбар. Это было первое в жизни чувство ненависти и мести. Он выжил тогда, этот Басок, но мы мучились виною: казалось, все уж знают, что мы поджигатели... Отец смолчал, будто и не прознал про нашу вину. Он больше всего не щадил за трусость: главное — не трусить, не бросать товарища в беде.
Помнится, накормили нас в воскресный день вкусным, как никогда, обедом, наверное, был большой праздник. Отец скупо улыбнулся, подошел ко мне, щелкнул пальцем по тугому животу: «Ну как, вошь на пузе можно убить? То-то, молодец, натоптал до отвала. А вот Ваня в поле голодный». Значит, надо бежать далеко, за много верст к Ване, снести обед, а то, выходит, сам поел, а про брата забыл. Степка — верный спутник, вдвоем всегда легче. По дороге подхватываем пятилетнего Петю, младшего братишку, пусть привыкает. Мчимся в степь, кувыркаемся в ручье, бьем лягушек, ловим пиявок, пьем воду из родников, спохватываемся, когда солнце уже клонится к горизонту и, до Вани добираемся лишь к вечеру с остывшим обедом, черные от грязи. А мы и рады, что домой возвращаться поздно. Будем ночевать у костра! Но Ваня гонит нас домой, он старше и уже знает, что будет сильный дождь, большая гроза. Дождь пошел с градом, крупным, больно стегающим по телу, по голове. Вся земля, как зимой, усыпана льдом, такого я никогда больше не видывал. Тут я почувствовал себя старшим — хоть разница между мной и Петькой невелика, а все ж малолеток он. Тяну его на себе, спешу перебраться через мост над яром, а там уж не ручей, а целый поток, река. Мост скрипит, его сносит, едва проскочили — поток сорвал этот мост и разнес в щепы. А мы без сил, закоченелые, будто скованные цепями. У самого яра выручил нас отец. Живые, целые. Но отец строг: «Где Степка?..» Степку я потерял, отстал он во время бури. Отец сказал: «Нехорошо. А я и ему ботинки принес». И мы тут же пошли искать Степку, потому что нельзя было вернуться в село без него.
Потом отец уехал на заработки, стал плавать на Днепре. Мать одна вытягивала нас, и казалось, ничто в нашей жизни никогда не изменится. Но вот пришел двадцать девятый год. Баска раскулачили. А мы первые вступили в колхоз — и моя мать, и Степкина. Соседи ругали нас, смеялись над матерью, угрожали ей. А она, как сдвинулась со старого, так и пошла: и в ликбез, и в сельский актив, даже иконы из хаты вынесла. Все было тогда в колхозе: и хлеб, и картофель, и свекла. Но пришел голодный тридцать третий год, страшный и все перепутавший. В этот год от голода погиб и лучший друг моего детства Степа Федак...
Галя все слушала и слушала, глядя на меня большими глазами. Я был счастлив, что есть на свете душа, понимающая мое состояние. Ведь то, о чем я рассказывал, это и есть родина. И как бы ни был силен враг, мы не можем не победить, мы должны изменить ход войны и вернуть нашу мирную жизнь...
На другой день я забежал к Гале на работу проститься. Не успели мы обменяться и двумя фразами, как зашел ее начальник. Он сурово приказал следовать за ним в кабинет.
— Вы давно знаете Галю, старший лейтенант?
— Вчера познакомился, — отвечал я, обомлев.
— Только вчера, и успел переночевать!
Я вскипел: что за чушь, что за сплетни, как же может их повторять такой крупный и серьезный начальник?
— Ну ладно. Только не обижай девушку, — смягчился он и стал мне объяснять, кто такая Галя.
Она воспитанница части, осталась без родителей. Тут ее вырастили, выучили и теперь все оберегают девушку от обид. Оберегают, а ведь как обидели, как посмели бросить на нее такую тень!
Странно, что люди позволяют себе вмешиваться в такие сложные и тонкие отношения. Если человек старше тебя по должности или воинскому званию, значит ли это, что он может распоряжаться и твоей личной жизнью?.. А сам я, став командиром, разве не вмешивался подчас не слишком деликатно в сердечные смуты матросов, которые и по возрасту и по жизненному опыту старше меня. Вот же давал я советы пулеметчику Травчуку, нисколько не разбираясь в том, как надо строить семью и какие неожиданные тут могут быть осложнения. Да, но Травчук сам делился со мной своими сомнениями, сам посвятил в личные переживания, возможно, ему казалось, что я способен чем-то помочь. Командир, конечно, не может быть равнодушным к душевным переживаниям подчиненных, на то он и командир, чтобы уметь вовремя прийти на помощь. Но вот на себе я почувствовал всю опасность грубой опеки и непрошеной заботы. Выходило теперь так: ничего дурного не сделав, я ославил девушку.
Вернувшись на полуострова, я рассказал Годиеву обо всем. Георгий весь сжался и простонал: «Ох, Улька, Улька...» Я сказал, что никакой Ульки не видел. Неужели Галя это и есть Улька?..
Ревнивый горец ничего мне не ответил. Больше он к этому разговору не возвращался никогда.
ПОД ПОКРОВОМ НОЧИ
Началась полярная ночь, и все наши переживания, навеянные поездками в Полярное, получением орденов, новыми званиями, отступили на второй план. Корабли противника снова пошли в Петсамо, пошли мимо нашей батареи, груженные боеприпасами, а может быть, и войсками. А мы ничего не могли сделать.
Батарея построена. Два орудия с замененными стволами установлены на основания. На старой позиции пока осталось одно орудие. Землянки построили хорошие, добротные, зима нам не страшна. Можно забраться на зиму в землянку, как медведь в берлогу, и там дожидаться наступления полярного дня. Кухня тоже хорошая, повар старается на совесть, даже по сто граммов наркомовских выдают. И бомбят реже, и обстрелов меньше. Но нет боя, и это для нас настоящая трагедия.
Как можем мы молчать, когда мимо идут вражеские корабли, когда противник лезет к Москве, когда на родной земле льются реки крови. А нам приказано молчать. Быть «на всякий случай», на случай отражения морского десанта. Батарея есть, но нет прожекторов. Кто-то забыл про полярную ночь и снабдил нас одним единственным маломощным прожектором, который разрешено включать только при высадке десанта. Если разобьют прожектор, мы не сможем освещать побережье при чрезвычайных обстоятельствах.
На все паши требования один ответ: подкреплений не ждите, время тяжелое, надо перетерпеть. Каждый приезжающий из высшего штаба представитель что-нибудь да обещает: обещают и прожектора, и зенитки, обещают даже добиться приказа, разрешающего вести огонь.
Был у нас батальонный комиссар Морозов из политотдела МУРа, очень хороший, смелый человек. Постоянно находясь среди бойцов, он хорошо почувствовал, как у нас идет война. Когда Морозов прибыл, на наш командный пункт навалились 24 «юнкерса», они высматривали, но не нашли хорошо замаскированную цель и сбросили бомбы наугад. С одного из «юнкерсов» меня с Морозовым обстреляли пулеметным огнем.
— Так вы же просто беззащитны, — всполошился батальонный комиссар, — вам зенитки нужны. Надо ехать в Полярный! Я им все расскажу. Я на своей шкуре все испытал!
Не сомневаюсь, что в Полярном Морозов красочно обрисовал наше положение, но помощи мы так и не получили. Страна переживала тогда труднейший период. А наша батарея — песчинка на гигантском фронте. Дыр было столько, что всего сразу не заткнешь, ресурсов мало. Их накапливали, наращивали на главных направлениях...