На крыльях победы
Шрифт:
В разгар штурмовки я заметил появившуюся над нами четверку «фоккеров». Предупреждаю о ней Бродинского. Немцы не вступают в бой, чего-то ждут. Мы начеку. Что же будет дальше? Наши «горбатые» наносят второй удар по станции — и тут же под ними появляется еще четверка фрицев.
— Занимайся верхними немцами, нижних беру на себя, — сказал я Бродинскому и предупредил ведущего «горбатых»: — Закругляйтесь. Дело серьезное.
Ситуация действительно была серьезной. Ведь в нашей группе только два опытных истребителя, а два — еще новички. Немцев же восемь. Я с ходу даю пулеметную очередь, и нижняя четверка «фоккеров» отходит в сторону. Выше меня уже ведет бой Бродинский. Он начал заходить в хвост «фоккеров», но вдруг его обогнал его же ведомый и подставил себя под огонь фрицев.
— Куда! — закричал я, но было уже поздно. Молодой летчик Касьян делает ошибку и идет не вверх, а уходит в глубокую спираль.
Я пытаюсь ему помочь:
— Касьян! Идите с набором [5] !! — говорю я и бросаю свой самолет наперерез «фоккеру», преследующему Касьяна. Но я был далеко. Бродинский, находившийся ближе, понимает мое намерение и кидается на врага, который пристроился к хвосту машины Касьяна. Бродинский рискует собой, так как подставляет себя под огонь другого немца. Но таков закон нашей жизни: сам погибай, а товарища выручай!
5
Идти с набором — набирать высоту.
Вражеский летчик, преследующий Касьяна, и Бродинский, идущий за ним следом, открывают огонь одновременно. На плоскости самолета Касьяна рвутся снаряды, но и от «фоккера» летят осколки. Два самолета — наш и вражеский — обрывают полет и падают.
Гитлеровские истребители, бродившие внизу, пошли в атаку на наших штурмовиков. Я дал несколько очередей по немцам, и они отвернули. В это время к моему ведомому Олейнику пристроился «фоккер», заметив, что он еще малоопытный летчик, — это в воздухе сразу видно.
— А, младенцев бить! — обозлился я и, поймав фрица в прицел, нажал на гашетку пушки. Снаряды прошили вражеский самолет, и он, задымив, исчез внизу. Но, очевидно, перед своей гибелью немецкий летчик успел все-таки дать огонь по Мише, потому что его самолет «ковыляет». Долго ли он сможет продержаться?
В этот момент раздался крик Бродинского.
— Вовка, сзади фриц!
И не успел я отвалить в сторону, как длинная пулеметная очередь резанула по моему самолету. С приборной доски сверкающими брызгами разлетелись стекла приборов. Кабина наполнилась дымом. Я откинул фонарь и проветрил кабину. Самолет меня слушается. Осмотрелся. Два «фоккера» далеко от нас вверху, слева от меня самолет Олейника то и дело поклевывает носом, а около него Бродинский.
Мое внимание привлекает сильный запах горелого масла. «Мотор поврежден. Скоро сгорит!» Я иду со снижением в сторону солнца. Надо как можно дольше протянуть, оказаться над своими войсками. За моим самолетом остается шлейф дыма, а кабина превращается в какую-то дымовую душегубку. Дым не успевает вытягиваться, я задыхаюсь, глаза слезятся. Ко мне спешит Бродинский, но я ему машу рукой, чтобы он следил за Олейником. Приходится объясняться жестами, так как рация тоже разбита. Будь он проклят, фриц!
Где же я? Сколько нахожусь в полете? Часы разворочены пулей, ничего неизвестно. Вспоминаю, что бой шел в тридцати километрах от линии фронта. Перешел ли я ее? Надеваю очки, но они сразу же покрываются льдом. По-прежнему тяну на юг. Буду лететь, сколько смогу...
Было это 26 января 1945 года. Этот день явился тяжелым боевым крещением для Миши Олейника. Вот что с ним произошло. Как только очередь с вражеского самолета пробила его машину во многих местах, Мишу что-то тяжело ударило по голове и легло на шею так, что он не мог выпрямиться, и продолжал лететь с этой непонятной тяжестью на шее. Летел по приборам. Так как навыки у него были еще небольшие, то он, конечно, растерялся. Возможно, Миша погиб бы, если бы не присутствие Бродинского, который успокаивал его, убеждал, что все будет благополучно.
Как важно присутствие — да, даже только одно присутствие — товарища в тяжелую минуту! Миша успокоился, и нервная дрожь, которая била его, прекратилась. Он попытался сбросить тяжесть с шеи, но тут же получил новый сильный удар по голове. Что же там сзади? Посмотреть мешала меховая куртка, которая связывала движения в и без того тесной кабине.
Бродинский что-то говорил ему по радио, но Олейник не мог разобрать. Почувствовав, что до аэродрома он не дотянет, Миша чуть высунулся из кабины и стал присматривать площадку для посадки. Увидев неровный круг озера, начал заходить на него.
— Что ты делаешь?! — крикнул ему Бродинский. — До аэродрома уже близко. Протяни немного.
Но Миша плохо соображал. Голова болела, в ушах стоял звон. Он выпустил шасси, щитки и стал планировать на озере, на обнаженную ветрами полосу льда. И вот колеса коснулись ледяной поверхности. Олейник резко затормозил. Самолет встал у самого берега перед зарослями кустарника, занесенного снегом.
Миша с трудом выбрался из машины и смог осмотреть кабину. Несколько фашистских снарядов разбили бронестекло, прикрывающее голову летчика сзади. Крепление было сорвано. Бронестекло-то и ударило летчика по голове, а затем навалилось ему на шею. Миша выругался. Нелепая причина вынужденной посадки! Его самолет стоял на малой ледяной площадке, взлететь было невозможно.
Миша снял радиостанцию и часы, положил в парашютный чехол, сличил свой ручной компас с самолетным, закрыл кабину и побрел на юг. После нескольких десятков шагов остановился. Где же он? Может, на территории, занятой врагом?
На лбу его выступил пот. Вокруг лежала безмолвная белая пустыня, и среди нее — человек, он, Олейник, экономя силы, делал шаг за шагом в надежде, что выйдет к своим...
Бродинский, видя, что Миша пошел на посадку, взглянул на свои приборы и обнаружил, что стрелка бензомера стояла на красной черте. Горючее кончилось. Бродинский знал, что в пяти километрах от озера есть станция и около нее — посадочная площадка. Он направился к ней и благополучно приземлился. Здесь его заправили горючим, но взлететь не разрешили, так как наступал ранний зимний вечер.
А на нашем аэродроме происходило следующее. Когда над ним прошли вернувшиеся с задания штурмовики, которых мы прикрывали, летчики и механики, собравшиеся на летной полосе, ждали и нашего появления. Мой механик говорил:
— Сейчас и наши будут. Сейчас...
Проходили секунды, минуты, а никто из истребителей не появлялся. Лица товарищей мрачнели. «Батя» связался с аэродромом штурмовиков, спросил о нас. Оттуда ответили, что видели наш бой с «фоккерами», а что дальше было — никому неизвестно. Армашов опустил трубку. Лицо его в этот момент, как рассказывали мне потом товарищи, заметно постарело. Он приказал непрерывно вызывать нас. В эфир полетели его позывные:
— Я — «Изумруд-один». Я — «Изумруд-один»...
Никто не откликался. Прошло полчаса. Армашов позвонил в дивизию, но там ничего о нас не знали.
На аэродроме стояла гнетущая тишина. Все ходили сумрачные. Личный состав волновался за нас, за нашу судьбу. Так прошел остаток дня, ночь, а ничего по-прежнему не было известно...
...Я тянул, как мог, дальше, но вдруг мотор неожиданно заглох — «обрезал», как говорят летчики. Почему же я раньше не присмотрел себе площадки для неожиданной вынужденной посадки? Взглянул на землю. Садиться некуда — везде кочки, кусты и только очень узкая извилистая полоска дороги. Винт перестал вращаться. Положение было трудное. Я опустил нос самолета, выпустил щитки и тут подумал, что с остановленным винтом еще ни разу не садился. Но даже в этом неприятном положении нашел для себя некоторое утешение — винт замер одной лопастью кверху.