На льдине
Шрифт:
Фельдшер целыми часами, бывало, стоял на берегу, вцепившись в перила мостков, мокрый, заплёванный пеной, и когда возвращался в больницу, спрятанную от моря в лесу, за песчаной дюной, лицо его странно улыбалось, и он пристально, словно что-то новое, маленькое, рассматривал доктора, акушерку и сиделок.
— Степанов! Опять успел нажраться? — возмущался доктор.
Фельдшер молчал, загадочно улыбался.
— Это чёрт знает что! Марья Петровна! Опять придётся заместить этого…
Отец Пётр напомнил о буре.
И когда встала и открыла лицо своё эта мысль, сразу ушли куда-то далеко и стали маленькими мысли о приёме, больнице, докторе.
И снова сильнее ощутился холод — жало колени и сгибы костей стало щипать.
Тупо топтался, глядел на морщинистое море, где странно ныряла взъерошенная спина лошади.
Волны стали короче. Тёрлись у края льдины, захлёбывались, торопливо что-то глотали.
С запада растопыренной пятернёй тянулась к зениту туча, и красный отблеск мазал ей концы пальцев кровью.
Финн всё время сидел на рогоже, на корточках, обхватив руками колени. Он поднялся, подошёл, разминая затёкшие ноги, к священнику, толкнул пальцем передок саней и сказал:
— Вот… дрова!..
— И то!.. — обрадовался отец Пётр. — Я и не догадался… А чем рубить будешь?.. Топора нет.
Финн впился бурыми узловатыми пальцами в сани, напружил жилы на лбу, и передок с треском расползся.
Финн отодрал отводы, отвязал уцелевшую оглоблю и распялил на всём этом рогожу.
— Садись! — показал он священнику на шалашик. Отец Пётр пошарил в подряснике.
— Спички есть ли? Как это мы раньше не догадались… Владычица! Это что?!
Словно со дна вырвался и повис над морем полный смертельного ужаса, ни на что не похожий, режущий крик.
Обломок, должно быть, треснул, кобыла сорвалась задом в воду. Она судорожно цеплялась за скользкий край передними копытами — край уходил под её тяжестью в воду, взбивая пену; оборвалась наконец совсем, пробовала плыть и кричала долгим и диким криком, высунув из воды оскаленную морду.
Отец Пётр заткнул пальцами уши, зажмурил глаза и закричал в своём шалашике, как от зубной боли:
— О-ох! Поскорее бы она!.. Господи! Видеть не могу!..
Фельдшер следил, как билось животное, и странное сухое любопытство толкало в голове мысль: «Сколько продержится?.. Часов с собой нет… Ишь, ощерилась!.. Плакали у попа денежки…»
Лошадь закашляла, уткнула нос в набегавшую волну, и было видно, как на минуту, в последней судороге, вылезла из воды спина с мокрой лоснящейся шерстью.
Волну сдвинула другая волна. Отец Пётр закрестился:
— Царство небесное!.. Тьфу! Про кобылу-то?.. Ум за разум зашёл… На том берегу зимой рыбаков унесло. Двести пятьдесят человек. Ледокол подобрал из Кронштадта… Всех лошадей поели.
Фельдшер поморщился:
— Кобылятину? Я бы не стал.
— Их три недели носило, — сказал священник.
С тоненьким свистом протиснулся между людьми ветер, пригнул книзу пламя костра, спихнул в море сухую снежную пыль.
— Однако, щипется!.. — Фельдшер потёр нос.
Чёрная пятерня тучи перекинулась через небо, и месяц чуть мерцал у неё между пальцами.
За горизонтом давно уже словно ворочался медленно кто-то огромный и мягкий. Тихонько шипел.
В мутном сумраке чаще вылезали из моря горбатые чёрные спины и, с плеском кувырнувшись, показывали белое брюхо.
— Волну разводит? — тревожно спросил священник.
Фельдшер пригляделся. В той стороне, где был берег, огоньки потухли. Но сам берег близился. Вместо узенькой резкой черты на горизонте теперь тянулась и заметно росла широкая тусклая полоса. Вставала из моря всё выше, края неровные, будто зазубренные. Должно быть, опять к лесу прибьёт…
— Батюшка! — у фельдшера сорвался голос от радости. — Батюшка! Отец Пётр! Берег!..
Отец Пётр высунулся из своего шалашика, поглядел, и лицо его в свете костра сделалось серым.
Он пригляделся ещё раз, кашлянул и, спрятав под веками глаза, сказал дрогнувшим голосом:
— Туман…
Давно окунулись в ночь.
Ветер развело сразу… Что-то шипело и ворочалось за горизонтом. Рос рокот, делался выпуклым, словно натягивался туже, приучал к себе ухо, и, когда по краю льдины разметалась седая борода первого вала, трудно уже было представить себе ночь без напряжённого, густо напитавшего тьму, стонущего моря.
Выла тьма…
И там, куда от костра неверными взмахами тянулись дрожащие бледно-красные руки, в освещённом пространстве, не было моря, — там тяжело и медленно ползли длинные седые твёрдые спины, отступали и кланялись и снова тяжело, лениво, беззвучно вылезали, а над ними дико стонала темнота.
Она жадно обсасывала края, оставив на середине клочок, странно белевший нетронутым снегом. Качало редкими отлогими взмахами — льдина покрывала десятки валов. Только когда над самым краем опрокидывался гребень, под ногами дрожало, скрипело, чувствовалось, как напрягается лёд — хочет треснуть.
Темнота ощупывала льдину со всех сторон, скользкими мокрыми лапами тянулась к белому снежному клочку, шарила, шуршала рогожей шалашика.
Финн снова скорчился на своём месте в комок, уткнув лицо в колени, и временами хрипло, отрывисто тявкал — может, плакал…
Фельдшера укачало. Из всего тела его с болью тянулись наружу тонкие нити, резали, туго вязали желудок, опутывали захолодевшее сердце, петлей давили горло.
Вырвало…
Стало легче, но слабость подломила ноги. Припал возле костра на колени и на руки и так, на четвереньках, не чувствуя страха и холода, тупо смотрел в темноту.
Ужас страшен со стороны. Здесь, внутри, в желудке у страха, — его не было видно: было темно.
И не было мысли о смерти.
Темнота, большая и сильная, была живая. Голосила сотнями звуков, плескалась пеной и с чудовищной силой ворочала страшную тяжесть.
Рядом с этой огромной жизнью перестал чувствовать свою тусклую маленькую жизнь.
Выползла маленькая мысль — вспомнил о докторе: «Вот бы его сюда!»
Весело хмыкнул и сам испугался смеха. Задом отполз от костра к шалашу.