На линии огня: Фронтовых дорог не выбирают. Воздушные разведчики. «Это было недавно, это было давно». Годы войны
Шрифт:
Ходили по двору в двух больших концентрических кругах на расстоянии четырех-пяти шагов друг от друга. Через две-три минуты по команде останавливались и по команде же делали гимнастику со включением знаменитых и милых немецкому сердцу Kniebeugen, то есть приседаний, а под конец бегали. Несколько надзирателей стояли вокруг и наблюдали, чтобы «спортсмены», избави бог, не разговаривали между собой. Наказание за разговоры было жестокое.
Иногда из толпы вызывался какой-нибудь еврей, и над ним производились особые истязания, тоже под видом гимнастики: большое количество Kniebeugen, непосильное подымание и опускание вытянутого горизонтально корпуса на пальцах рук и т. д. И здесь же гимнастические упражнения подкреплялись побоями.
Спали заключенные на соломенных тюфяках на полу. Подымались утром в темноте, ложились вечером засветло.
Воду для питья брали, потянувши проволоку, из того же отверстия, из которого наполнялся и очищался унитаз. Над унитазом также мылись по утрам.
Раз в две недели ходили в баню, устроенную в подвальном этаже тюрьмы. В большую комнату с пятнадцатью душами впускалось сразу человек 50–60 заключенных, которые должны были в течение пяти минут вымыться, перехватывая друг у друга струю воды. Надзиратель, стоя в стороне одетым и в фуражке, наблюдал эту картину, грозно окрикивая, а иногда и награждая пощечинами тех, кто пытался перешепнуться с соседом.
Курить строго запрещалось. Найденные при обыске спички, окурок влекли жестокое наказание.
Просунуть что-нибудь в «волчок» (или «глазок») нельзя: отверстие «волчка» было перекрыто стеклом.
Заключенным в течение целого дня оставалось забавляться только шашками: шахматная доска была намечена гвоздиком или ногтем на некрашеной крышке столика, шашки склеены из хлебного мякиша.
Перестукиваться с соседними камерами было невозможно: из коридора подслушивали и строго наказывали. Как? Просто били по физиономиям или заставляли делать по 50 приседаний.
Надзиратели следили за арестантами и ночью, время от времени заглядывая в «волчок». Арестанты обязаны были, между прочим, держать руки поверх одеяла. Застигнутые с руками под одеялом осыпались грубой бранью, а то избивались отомкнувшим дверь и входившим в камеру надзирателем. Один раз я сам слышал глубокой ночью, как надзиратель долго гонял провинившегося арестанта кругом по галерее и каждый раз, как тот пробегал мимо него, хлестал его с бранью по физиономии.
Хряст! Хряст! — слышалось из-за двери.
Сердце кипело. Хотелось протестовать, колотить кулаками в железную дверь, но… чего бы я этим достиг? Вероятно, только того, что вместо одного оказалось бы два избитых. Протест мой, наверное, не вышел бы не только за пределы тюрьмы, но и за пределы нашего коридора.
Подкрадывались надзиратели к камерам неслышно и незаметно, потому что и днем и ночью расхаживали по коридорам в мягких туфлях. Всю ночь камеры освещались яркими электрическими лампочками.
На допросы арестованных совсем не вызывали или вызывали очень редко, в несколько месяцев раз. Очевидно, что в тюрьме было гораздо больше ни в чем не виноватых, чем в чем-то виноватых лиц. Допросы производились в «Печковом палаце», куда заключенных доставляли «черными воронами», то есть в закрытом наглухо небольшом черном арестантском автобусе без окон. При допросе били и пытали.
Начальник тюрьмы камер совсем не посещал и никаких претензий не принимал. Но иногда обходил коридоры тюрьмы, тоже в мягких туфлях, с большим псом, изредка заглядывая в «волчки». В подвальном этаже, кроме бани, расположены были карцеры. Что там истязали и пытали, а может быть, и убивали людей, в этом Мусилэк и Крэч не сомневались.
Конечно, режим тюрьмы гестапо невольно обращал всех арестованных, часто людей революционного склада, членов революционных партий, или людей военных, ответственных служащих, людей гордых, носивших когда-то депутатские, сенаторские звания, обладавших полковничьими и майорскими чинами, в послушных пай-мальчиков: они и бегали, и скакали, и гимнастикой занимались покорно по команде надзирателей, и ругань их слушали без возражений. Почему? Да потому, что за резкий протест против грубости и насилия, да я думаю, и за любую попытку неподчинения грозило не только жестокое избиение, но, по всей вероятности, и смерть.
До поры до времени все подчинялись, накапливая в душе ненависть. Подчинялись, но не оскорблялись: ведь гестаповец не человек, а двуногий зверь — разве он может «оскорбить»?!
Гестаповцев же внешняя, показная покорность их идейных противников, по-видимому, удовлетворяла. Для переходного периода, периода борьбы, это было хорошо и удобно, а в будущем они надеялись еще более подвинтить все гайки и царствовать в стране безраздельно. Таковы, быть может, были основы введенного ими в тюрьме режима.
Между прочим, только после войны я узнал, что знаменитый ныне автор «Репортажа с петлей на шее», будущий национальный герой Чехословацкой Республики Юлиус Фучик находился в начале войны здесь же: он содержался этажом ниже, в камере № 267.
С «милым» режимом, введенным в тюрьме гестаповцами, мне предстояло теперь познакомиться на деле. Правда, я рассчитывал освободиться через «несколько дней», но ведь и эти несколько дней надо было провести «по-арестантски», согласно правилам, выработанным гестапо.
К обеду в день ареста я опоздал, но на другой или на третий день был поставлен перед тяжелым испытанием как вегетарианец: в тюрьме можно было изредка встретить в супе маленькие кусочки мяса. Или же на второе подавалась слепленный из темного теста клубок в размере кулака (Knedel), в который тоже замешивалась некоторая доля чего-то вроде мясных жил и хрящей.
Будучи уже более 30 лет вегетарианцем, я тщательно вылавливал из супа мясные кусочки и отдавал их, как и мясной кнедлик, товарищам по заключению, которые с удовольствием их уничтожали (они уже успели узнать, что такое голод). Но потом, через неделю или через две, я увидел, что, если буду так поступать и впредь, то просто не выдержу и помру с голода: так мало давали нам пищи!
И вот я начал учиться есть мясо. Сначала это шло нелегко. Потом понемногу я стал привыкать и… к сожалению, «научился» снова поглощать убоину.
На второй день заключения, подобно своим товарищам, я выскочил «как сумасшедший» на наружную галерею и… отправился гулять. Поход парами сверху вниз, сама прогулка и даже гимнастика на дворе сошли благополучно, но вот беда: когда мы бежали, подгоняемые криками надзирателей («Schnell! Schnell!» [6] ), по лестницам на третий этаж и затем по открытой галерее, я, поглядывал направо, через открытые двери, никак не мог решить: какая же камера моя?! Все камеры выглядели одинаково. Номера же своей камеры я не запомнил. Товарищи мои оказались в ту минуту не передо мной, а за мной, и я не заметил, как пробежал на одну камеру дальше, чем нужно было. Правда, спохватился, заметивши углом глаза фигуры Крэча и Мусилэка, юркнувшие в одну из камер, находившуюся в эту минуту за моей спиной. Я тотчас вернулся и вслед за ними вбежал, страшно запыхавшись, в нашу собственную, «родную» камеру.
6
Быстрее, быстрее (нем.).
Но, увы, ошибка моя была замечена стражей. И тотчас в камеру вошел надзиратель: невысокого роста смазливый мальчишка, не старше лет 20 с розовой и чрезвычайно злой физиономией. Я потом хорошо узнал этого негодяя, форменного негодяя.
— Ты почему побежал дальше?! Как ты смел это сделать?!
— Я не мог найти камеру… Я только вчера приехал…
— Не мог найти!.. Сто приседаний! А ты (Крэчу) считай.
Я начинаю приседать. На несчастье, как раз в это время — может быть, увлекаясь делами музея, где приходилось нередко делать и физическую работу, — я совершенно отошел от гимнастики, растолстел и забыл и думать о каких-нибудь «приседаниях», так что проделывал их теперь с величайшим напряжением.