На рубеже двух эпох
Шрифт:
Прямо против меня оказался молодой раввин-блондин. Мы завязали с ним спор о вере. Он был, разумеется, против христианства.
– А вы хоть читали Евангелие?
– спрашиваю я.
– Нет!
– Ну, как же вы можете спорить, не зная самого важного?
В это время ввязывается в нашу беседу другой еврей, черный и пожилой, машет презрительно на нас обоих рукой.
– Э-э!
– говорит, - и ваша (моя) вера неверная и твоя (раввина) тоже! Теперь наша вера настала! Ваши больше не нужны!
– Какая же ваша вера?
– спрашиваю.
– Вот какая!
– и он торжественно ударил себя по карману.
...В Орле Володя пересел, чтобы скрыться в пустынь.
В Москве начинался голод: подвозу хлеба было мало, а в хлебородной Украине господствовали или украинцы, или - потом - немцы. Дон обособился во Всевеликое войско Донское, на Кубани власть забирали белые, общая народная разруха дополнялась расстройством транспорта, а деревня не хотела идти навстречу городу, так как почти ничего не получала от него. Насколько был велик голод, видно из таких фактов. Мы все получали по 1,8 фунта хлеба, да еще иногда плохого. Помню, например, что в нем была масса "кострики" - колосьев, даже есть было трудно. И бывало, я ходил по Сухаревской толкучке купить себе что-нибудь вроде морковки, соленых огурцов и пр. Видел, как околевали от голода собаки. Смотрю, одна стоит около стены дома и шатается. Она уже не смотрит на вас вопросительно, не визжит жалобно, а безнадежно и бесцельно еще двигается. Потом, вижу, упала тут же на тротуар и начала околевать... Нам, прохожим, жалостно, точно мы виноваты в этом ее конце, но и самим есть нечего,
В Петрограде было не лучше. Одна старушка из придворной аристократической фамилии Б, после, в Сербии, рассказывала мне, что они в Царском селе или Петергофе несколько месяцев питались травой снитью, чем питался в Саровской пустыньке и преподобный Серафим-подвижник.
Советская власть принимала меры, но было крайне трудно наладить транспорт. Тогда образовались отряды мешочников. Горожане ехали с мешками в деревни, где, конечно, хлеба было больше, особенно в дальних областях, и оттуда привозили пуд-два муки на "хлеб насущный", а иногда сами крестьяне привозили его в город, выменивая на что-нибудь им нужное. Но правительство почему-то боролось с этим явлением. Помню, как перед самой Москвой, на предпоследней остановке, из всего поезда начали выскакивать чуть не на ходу, мужики и бабы - все с мешками. Выяснилось, что впереди ожидал их заградительный отряд солдат, которые должны были отнять привезенное, но кто-то из своей братии же предупредил этих паломников за хлебом. Они предпочли лучше лишний десяток верст протащить тяжесть на себе, лишь бы не сидеть опять голодными. Вероятно, были и спекулянты, но их было мало по сравнению с армией мешочников, голодавших в городе. Милиция, впрочем, смотрела на этих голодных людей сквозь пальцы... Голод был на севере и в городах. А на юге - на Украине, на Дону, на Кубани - нужды в хлебе не было. И когда, бывало, из Москвы переедешь в эти области, поражаешься, что тут всего много, и даже, подумайте, есть настоящий белый хлеб! Один раз, увлеченный мыслью о дешевке лука, я купил у молодой розовой торговки из села целую связку лука, головок в пятьдесят, а в вагоне - я тогда ехал в товарном - посередине топилась железная печка, я пек лук, он делался сладковатым, я его ел. Но все же связки не одолел ни я, ни мои соседи.
Наступил, кажется, февраль 1918 года (я снова предупреждаю, что годы, цифры, соотношение времени я теперь иногда могу путать - уже 26 лет прошло, но это не имеет никакого значения в моих записках, так как я занят характеристикой событий, а не хронологией фактов). Мне нужно было съездить в Тверь для сдачи ли дел по семинарии или для чего иного. В пути произошел случай. Кстати, чтобы не забыть. Еще после февральской революции ехать в вагонах было неинтересно. Сельские ребята, помню, кричали на всех едущих столь шикарно и по старому богатому способу: "Буржуи, буржуи!" А это слово было тогда самое позорное! Не было худшего греха, как попасть в разряд этих врагов народа, или, как выражались еще, недорезанных буржуев. А после "буржуйками" стали называться местные печечки, в которых отапливали горожане свои холодные квартиры и кое-как готовили себе пищу - из картофельной шелухи, мучицы, куска селедочки и т. д.
* * * Вспомню еще и о дровах. Профессор университета Ф. получил ордер на получку порции отопления, сторож отмерил ему полагающуюся часть и благоразумно удалился. Профессор философии положил ее на салазочки и потом тихонько стал прибавлять от казенных дров.
– Папочка!
– говорит ему шести-семилетний сын Виктор, прибывший с отцом за живительным теплом.
– Ведь там не наши дрова!
– Знаешь, Витенька, теперь все национализировано, все общее!
– А самому стыдно.
Так он мне рассказывал в Берлине в 1923 году.
Ворочусь к поездке в Тверь.
Еду трамваем в Москве к Николаевскому вокзалу. Мимо мелькают церкви. И, по обычаю, крещусь. Никто не издевается надо мной, но сами не крестятся, как то бывало прежде; теперь революция, крестятся лишь буржуи. Понятно... К удивлению, замечаю, как один хорошо одетый, интеллигентного вида человек тоже снимает шапку и крестится. И его никто не осудил. А я подумал: "До революции "ученые" люди не крестились, а теперь вот один из них закрестился, зато рабочий люд перестал креститься, но придет также время, когда еще закрестятся опять".
Купив билет и газету, я вошел в вагон. Он был не зимний, с отдельными перегородками и III класса, а летний, сплошной, открытый. Вагонов тоже уже не хватало. Места все были заняты. И я, в монашеском клобуке и рясе, остановился около двери и начал читать газету. Никто не предложил мне место. Во время революции не полагается оказывать внимание служителям Церкви - это признак буржуазности. А люди боятся идти против моды времени. И вот тогда разыгрался случай с богохульством матроса и последствием тут же, в нескольких шагах от станции, - крушением нашего вагона. И вспомнил я еврея, который тоже, как и матрос, хлопал себя по карману, говоря: "Вот где наша вера", а русский матрос немного переиначил: "Вот где мой бог".
После мне захотелось навестить родственников (замужнюю сестру Надежду) в г. Владимире. С большим трудом я протискался в товарный вагон. Обычно на них прежде писали: "8 лошадей или 40 человек". Но тут было, вероятно, 100 или 150. Мы не только не могли сидеть, но и стояли-то, как сельди в бочке, торчком. А тут еще, на мое горе, сзади меня какой-то всероссийский гражданин поставил ведро. И мои колени поневоле выгнулись, а спиной я упирался во владельца его, что делало путешествие еще затруднительней. Так пришлось выстоять, кажется, часов восемь - хороший рабочий день.
Но изумительное дело, никто почти не жаловался на все эти невероятнейшие неудобства. Привычный русский народ! Да и все мы знаем, что иначе невозможно - нечего и плакаться. На то и революция.
Еще хуже было с путешествием к родителям в Тамбовскую губернию на праздник Пасхи. Из Москвы нужно было ехать по Рязано-Уральской железной дороге. В вагон войти оказалось совершенно невозможно. Но я увидел, как смекалистый и неприхотливый русский мужичок приспосабливается: положили между вагонами на буфера досок, шпал и уселись. Мне не оставалось ничего иного, как попросить милости включить меня в одну такую компанию: их было два мужика и две бабы. Пустили и меня, пятого... Поезд двинулся. За границей, я уверен, не поверили бы такому пути сообщения. Но хорошо, что хоть едем, а как? Разве уж это так важно? Ну кто в пульмане, а кто и на буферах, все равно доедешь.
Только неудобно и опаснее; да и поезд под гору, его тормозят наши доски, - можно провалиться. А тут еще спать же хочется: ночь. Хорошо, что хоть дождя не было. А небо звездное, но нам не до красоты, где уж тут!. Не до жиру, лишь бы быть живу!. А все же нет-нет да и задремлешь. В ногах у меня стоял эмалированный кувшин, только что купленный бабочкой в столице, спросонья-то я его и столкнул с наших диванов... Лишь зазвенел мой кувшинчик... Владетельница огорчилась: понятно. Я виноват.
– Сколько заплатила?
– 25 рублей!
– говорит.
Тогда деньги были дешевы. Вынул я денежки, заплатил. Успокоилась хозяйка его.
Но скоро наступила худшая беда. Утром такой морозец пришел, что я сил не имею дальше терпеть в своей легкой рясе. Что делать? Наступило уже утро. На одной из станций была долгая остановка. Я решил попроситься у добрых людей пустить меня внутрь, а среди товарных было три-четыре вагона с окнами. Я и стал просить, как нищий подаяния. Мотают головой: нет места! Тогда мне пришла отчаянная мысль... Не смейся только, читатель, над ней, когда мерзнешь - не до смеху... Я сообразил, что клозетное место, вероятно, не занято. Попробовал втиснуться в одно такое: свободно. Я закрыл сиденье, сел, пригрелся и тут же заснул... Вдруг стук: за нуждой. Я выхожу. "Справился" человек, вышел; я опять сажусь и сплю. Снова стук: