На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
Чем старше был класс, тем более Поливановым вводилось в урок — не идеологии, а каких-то кусков живых ландшафтов культурного мироощущения; так: при изучении средств изобразительности разбор отрывка «Чуден Днепр при тихой погоде»39 Поливановым красотой и глубиной своей живет во мне, как самая красота гоголевского отрывка.
Месяца полтора (до или после чтения «Антигоны»)40 мы с Поливановым проходили учение о драме Аристотеля, вытверживая назубок тексты Аристотеля и выслушивая тончайший анализ их, — проходили сверх обязательной программы, то есть «казенщины» (по зычному вскрику Льва Ивановича); за это время: перед нами вставал не только Аристотель, не только драматическая культура греков, — вставало значение театра, как рычага и конденсатора культуры; давался попутно анализ театра, вырастали фигуры Росси, Сальвини, Мунэ-Сюлли в характеристике Поливанова (вплоть до имитации их жестов); мы перекидывались к Малому театру; мы выслушивали критику современного репертуара, анализ игры Ермоловой; и, когда прошли эти полтора месяца, что-то изменилось в нашей душе: не только Аристотель, Софокл, Эврипид стояли живыми перед нами, но и мы оказывались живыми оценщиками театрального зрелища в зрительном зале Малого театра. С этого момента начиналось наше как бы культурное сотрудничество со Львом Ивановичем.
Для меня этот период особенно связан с постановкою в гимназии учениками двух старших классов отрывков из «Гамлета», «Генриха IV» и «Камоэнса» Жуковского41, то есть с репетицией по субботам, на которой мы, не участвовавшие в спектакле, присутствовали, то есть присутствовали при скрупулезном разборе игры и воспроизведении этой игры режиссером Львом Ивановичем; на эти субботники сбегались: ученики старших классов, поливановцы-студенты, учителя, участники «Шекспировского кружка», превосходный артист (бывший поливановец) Владимир Михайлович Лопатин, некогда лучший и незаменимый Фальстаф42, об игре которого с уважением отзывается Лев Толстой43; и вот — выступали вместе с подмосток сцены: семиклассники Голицын, Перфильев, восьмиклассники Бочков, Фохт, студент-поливановец Попов, учитель Вельский, и сам ставший уже историческим Фальстафом, Фальстаф-Лопатин в роли Фальстафа. За режиссерским столом сидел Поливанов (верней не сидел, а вскакивал из-за него, вмешиваясь в игру), Владимир Егорович Гиацинтов (наш «шекспирист», учитель истории и географии [Потом заведующий Музея изящных искусств], отец артистки С. В. Гиацинтовой; А. М. Сливицкий, наш учитель и незабвенный автор столь детьми любимых «Волчьей дубравы» и «Разоренного гнезда»44, и кто-нибудь из старых членов «Шекспировского кружка»: или А. А. Венкстерн (шекспирист, пушкинист, отец писательницы)45, или сам… притащившийся из дебрей философии профессор Л. М. Лопатин (тоже шекспирист).
На этих репетициях упразднялись все грани между старшими и младшими учениками и учителями; Лев Иванович вдохновенно показывал, как Генрих IV должен разгульно разваливаться на трактирном столе.
Мы, не игравшие, смотрели во все глаза; и потом начинались уже «наши» постановки кусочков Шекспира на дому, у себя, например, — в квартире М. С. Соловьева, о чем не без удовольствия узнавал Поливанов, всегда гордившийся культурными устремлениями своих учеников, как о том свидетельствует письмо его педагогу Никольскому: «В самом деле, что за VIII и VII классы у нас! Это просто прелесть: вообразите, сами собою… развив в себе интересы высшего порядка, они собираются и читают сериозные рефераты… Есть даже крайности (напр., Брюсов читает Спинозу!). Кн. Голицын…, учась усердно, сумел, найти время и горячее желание изучать Данта, VII класс увлекается лириками (напр. Тибуллом и Катуллом)…» (Валерий Брюсов: «Из моей жизни».)46
«Дорогой учитель, — увлекались, потому что нельзя не увлечься там, где увлекали нас вы!»
Так бы я ответил на это письмо директора, увлеченного своими воспитанниками.
В этом взаимном увлечении возник некогда «Шекспировский кружок», из стен гимназии развившийся в культурное дело, ставший одно время очагом шекспировского культа, давший ряд талантливых исполнителей (полива-новец Лопатин, поливановец Садовский, ставший потом артистом Малого театра)47, очень ценимый шекспиристом С. А. Юрьевым48, писателем Тургеневым49, профессором Усовым и другими.
«Ученичество» у Поливанова выливалось в сотрудничество с ним учеников не раз; прочно помнят блестящую «постановку» пушкинских торжеств в восьмидесятом году (одна речь Достоевского чего стоит!)50, а не все знают, что бремя организации и выполнения торжеств легло на Л. И. Поливанова и что это бремя с ним разделяли ученики восьмого класса его гимназии.
И уж так устанавливалось, что, когда кончали гимназию, становились членами «Общества бывших воспитанников Поливановской гимназии» и получали сердечное приглашение Льва Ивановича бывать у него на его традиционных «субботах»; бывали студентами; бывали — позднее; «поливановцы» в свое время — секта, имеющая предметом культа любовь ко Льву Ивановичу.
Любили его без оглядки, всемерно: любили — лучшие лучшими сторонами души; эта любовь охватывала, как пожаром, развиваясь медленно на протяжении восьми лет, по мере того, как он охватывал нас на уроках все большими и большими горизонтами, поднимая перед нами в ответственный возраст пробуждения половой зрелости высоко человеческий, чистый и прекрасный образ женщины, которую он, старик, нас, юношей, призывал любить под аккомпанемент шиллеровских баллад, нам читаемых; он выковывал веру в мужество и силу человека, крича нам, что «диплом» — ерунда, коли с этим дипломом заблуждает по миру угашенное сознание; он приоткрывал нам тайны театра.
И все это — на своих не сравнимых ни с чем уроках.
Но главное, за что любили его, во что верили, что не сразу осознавалось, но что ощущалось с первой встречи особенным вздрогом всего существа: он нас насквозь видел; эта уверенность, что видит насквозь, что не проведешь никакими подслуживаньями, не удивишь падением совести, — не питалась ничем видимым; он производил впечатление лишь увлеченного уроком педагога, урок спрашивающего, урок объясняющего; но и спрашивал, и объяснял он индивидуально; и — главное: индивидуально реагировал на поступки и проступки; никто не мог сказать, как отнесется «Лев» к тому или иному явлению нашей жизни.
Он был весьма неожиданен, но не субъективен; в его мгновенных реакциях на то или иное чувствовалась реакция на когда-то продуманное и узнанное об ученике, на которого он, видимо, не обращал внимания.
В очень ответственных достижениях и падениях он настигал нас неожиданною судьбою; — и его резолюции, хотя неожиданные, казались неоспоримыми.
В них-то и выявлялись необычайная его проницательность и умение подойти к душе воспитанника с братской помощью.
Не удивлялись видимой его несправедливости, ибо в ней изживала себя высшая справедливость; и когда ученик впадал в, казалось бы, непростительный грех, а «Лев», потомив его будто бы незамечанием греха и вызвав в нем процесс раскаяния, вдруг нападал со спины благородством «невменения в вину», не говорили, что «Лев» не справедлив, зная, что удар по душе благородством перевернет павшее сознание и останется в нем жить — в годах; когда этого кризиса сознания нельзя было произвести и он проницательно видел начало неисправимого «декаданса», то, придравшись к ничтожному поводу, он мог исключить воспитанника; и не роптали, не ставили вопроса:
«За что?»
В этом доверии к парадоксальной форме выявления отношений, в вариациях темы, всегда спрятанной в боковом кармане, и изживало себя ощущение:
«Поливанова — не проведешь видимостью: он видит — насквозь!»
Отсюда этот трепет страха: «гроза» гимназии был «грозой» очищающей, грозой весенней, ведущей к очищению атмосферы, или «грозой», ударяющей по прямому проводу, если она очистить уже не могла. И тогда бросалось короткое с выбросом бумаг в лицо:
«Вот-с ваши бумаги!»
И несчастный, багровый от неожиданного потрясения, вылетал из гимназии: навсегда.
В старших классах из действий этой индивидуальной, моральной фантазии высекался в нашей душе свет любви, благодарности и сердечного жара, с которым мы, бывшие поливановцы, встретившись друг с другом и узнав друг друга, тотчас же переводили разговор на «Льва», как это было со мной, уже в 1925 году, когда я, встретив артиста Лужского у Б. Пильняка, от него услышал:
— А вы поливановец?
— Да!
— Я тоже одно время учился у «Льва».
И разговор перешел на любимого, незабываемого учителя.
Я бы мог долго распространяться о Л. И. Поливанове; но, связанный временем, местом и темою, должен себя оборвать; скажу лишь: сложные и порой незадачливые годы гимназической жизни от первого и до последнего класса пронизаны, точно молнией, импульсом Льва Ивановича;51 идя за его гробом, я, взрослый юноша, самостоятельный «символист», показывающий «фигу» авторитетам своего времени, проливал горчайшие слезы и не старался их скрыть.