Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Учитель, да там и не живет никто! — с невольною улыбкою проговорил Чесменский. — Кроме разве нескольких зверопромышленников и лопарей!

Но Анахарсиса всякое замечание и возражение только горячило.

— Тем скорее они должны принять царство разума, — горячо отвечал он, — принять царство, разливающее повсеместное довольство и ведущее к общему благоденствию и счастью!

— Само собой разумеется, — продолжал он несколько хладнокровнее, — что для поддержки общих стремлений к пользе, добру и равенству, нужно чтобы все отделяли часть своих избытков на общее управление, которое по справедливости принадлежит великому народу, первым указавшему на зарю общего счастья в свободе, равенстве и братстве и стоящему во главе цивилизации. Но этот налог должен быть легок и падать только на богатых! Этот налог должен быть только братский взнос для общего блага…

Чесменский молчал, видя, что каждое слово его только сердит Анахарсиса, и помня обязанность масонства и иллюминатства в послушании старшим степеням. Но в то же время он кипел от негодования.

Аудиенция окончилась на этой пустой болтовне. Анахарсис остановился на мысли, под какими номерами следует заносить департаменты Америки и какими средствами заставить присоединиться ко Франции Англию? Он обещал обо всем этом подумать и подробно описать руководителям просветителей. Чесменскому ничего более не оставалось, как откланяться.

Но откланиваясь, на замечание Клоотца о выполнении платежей Бавариею Чесменский не мог не заметить:

— Учитель, Бавария теперь в войне с Франциею. Французские войска разоряют баварские области, убивают ее жителей. Будет ли справедливо заставлять их еще платить на поддержание того, что их губит?

— Война ведется против тиранов, а не против народа, — заносчиво отвечал Анахарсис. — Народ, достойный свободы, должен понять это и жертвовать своим настоящим ради благополучия будущего. Будет убито несколько тысяч жителей, сожжено несколько городов, казнено несколько отдельных упрямцев-аристократов, но что все эта значит против вечности и стоит ли обо всем этом говорить в виду будущего общего благоденствия человечества!

На этих словах они расстались.

Так вот он, великий Анахарсис, вот тот, который думает разлить благоденствие при помощи штыков и пушек. Вот тот, который хочет ввести счастье убийством! Нет, тут не то! Не убийством и насилием достигается благосостояние. В убийстве нет и не может быть разума!

Такое замечание, после ужасов французской революции и войн, веденных Наполионидами и против них в течении почти всего XIX века, разумеется, далеко не так смутило бы нынешнего мыслителя, как смутило оно юного питомца последних десятилетий XVIII века, в котором, до самых минут террора, гуманность, доходящая даже до сентиментальности, составляла первое и существеннейшее свойство образованности и цивилизации. Чесменского смутило оно до крайности, и великий Анахарсис представился в его мысли далеко не великим.

Но сознание, что тут не то, не так, заставило обратиться Чесменского к самому себе, заставило вдуматься, то ли и так ли то, чем он увлекся, за что готов был безропотно пожертвовать жизнью. Затем он ездил к Анахарсису — чтобы сблизить с ним общество иллюминатов. А что ему иллюминаты? Но как же, их цель благая в высшей степени. Они хотят просвещать, вести народ по пути разума, прогресса, преуспеяния. Они хотят уничтожить мрак суеверия, уничтожить иезуитизм, гнет, насилие! Ничего не может быть гуманнее, разумнее. Цель истинно прекрасная. Но средства? Те же, которыми пользовались иезуиты, распространяя суеверие, схоластику, мрак… Они также не хотят разбирать средств для достижения цели? также вводят у себя условия мертвого послушания, обращая людей в своих руках в исполняющие чужую волю трупы; также принимают на свое попечение бретера и, может быть, содержат несколько наемных убийц.

Такими ли путями распространяются истины, действительно могущие служить к возвышению и улучшению человечества? Нет, Шепелев прав, иллюминатство, масонство и все другие тайные общества, равно как и иезуатизм, и все общества и братства, настоящие и будущие, которые будут иметь секретные цели, руководства и указания, ничего более, как заговор против человечества!

— Но, — объяснял Шепелев, — немцам и французам, с их сословностью, привилегиями городов и взаимным противодействием учреждений, поступать в такие общества есть какой-нибудь смысл. Вступать же в них русскому, у которого есть почва, есть дело дома, просто бессмысленно. "Разве только я, — говорил Шепелев, — за деньги и разные выгоды. Но я, положим, весь век был продажным человеком, а вы-то, вы?" Прав Шепелев, тысячу раз прав! Еду в Россию, что бы там ни было, чем там ни было, чем бы не решили, если и повесят, то, право, русская веревка лучше французского гильотинного ножа…

Несмотря на это решение, он дождался письма Анахарсиса к барону Книге, считая обязанностью в точности выполнить данное ему поручение, дать отчет о поездке и сделать заявление о своем выходе из общества, прежде чем он его окончательно оставит, чтобы никого не вводить в заблуждение относительно своих убеждений.

Между тем предсказание Шепелева начинало сбываться. Стоглавая гидра начинала пожирать сама себя. Гильотина рубила не только аристократические головы, но и плебейские. Прежде всего, попали под ее нож жирондисты, федералисты и фельянды, одним словом, все, кто неодинаково думал, как думает Гора. Скоро она начала резать всех подозрительных и подозревать стала даже самое себя. Прежде всех должна была свалиться голова Дантона и того же Анахарсиса. Шепелеву удалось уйти из тюрьмы, но Робеспьер его все-таки доконал, выдав его за прусского соглядатая. Шепелев, кстати, говорил по-немецки как немец, и был пойман во время разговора с каким-то немцем. По крику какого-то агента Робеспьера, что это шпион, соглядатай, на него набросилась толпа. Хотя в руках у него была палка и тот, который обозвал его шпионом, лежал у его ног с расколотым черепом, а он защищался молодецки, убив не менее десяти нападающих, но все же был убит бабами Сен—Антуанского предместья, которые изорвали его в куски, разнесли его тело по косточке. Наконец, дошла очередь до Сен—Жюста и самого Робеспьера. Ничего этого, впрочем, Чесменский не дождался, — в это время он был уже по пути в Россию.

Но еще прежде своего выезда из Парижа, когда еще ни Дантон, ни Анахарсис не ожидали столь близкой к ним катастрофы, имея уже, впрочем, письма Анахарсиса в своих руках, шел он по площади Революции и вдруг видит выходящую из Пантеона процессию — торжественную, парадную, великолепную, с атрибутами власти и блеском представительности.

— Что это такое? — спрашивает Чесменский.

— Празднование торжества разума, — отвечал ему кто-то из толпы. — Сегодня 20 брюмера (10 ноября), потому назначено шествие богини Разума из Пантеона в храм Свободы и Равенства!

Чесменский остановился. Перед ним проносились значки и знамена разных парижских секций и клубов, и между ними, среди самой бесшабашной толпы, на длинной древке болтались самые грязные, самые оборванные штаны — знамя санкюлотов. За этою толпою шел Парижский муниципалитет, замыкаемый Шометом и Гебером, то есть прокурором Парижской коммуны и его главным помощником, гнуснейшим из представителей убийства! За ним ехал мэр города Парижа и великий Анахарсис с некоторыми членами Горы, а за этими представителями власти шли в два ряда молодые девушки в белых платьях; украшенных розами, и с букетами в руках. Позади них, на плечах четырех великанов, одетых в какие-то фантастические костюмы, неслось седалище — нечто подобное колеснице Феба, обернутое белым серебристым глазетом с прикрепленными к нему гирляндами роз. На этом-то фантастическом троне восседала богиня Разума, обернутая в небесно-голубой газ и прикрытая плащом того же небесно-голубого цвета. Она была в римских сандалиях на босых ножках и с атрибутами свободы, равенства в братства в руках, обозначаемых кадуцеем Меркурия, лавровым венком и ветвью оливы. Голова ее украшалась миртами и фригийским колпаком.

В своем уборе, с золотистыми волосами и необыкновенно свежею белизною лица, богиня Разума была не дурна и волновала красотою своею беснующееся и отуманенное население Парижа.

За нею опять шли девицы с цветами, потом хоры музыки, за ними старшие представители общин, выборные и, наконец, войско и национальная гвардия.

Вся эта толпа проходит мимо глаз изумленного Чесменского и входит в храм Notre-Dame, называемый тогда храмом Свободы и Разума.

— Да это комедия, — готов был воскликнуть Чесменский, но вспомнил тюрьму, удержался и спросил только скромно: — Дозвольте узнать, гражданин, кто же представляет тут богиню Разума и почему выбор пал именно на эту женщину, по баллотировке, что ли?

— О нет! — отвечал какой-то словоохотливый француз. — Это жена типографщика Маморо и говорят, порядочно украшающая голову своего супруга оленьими украшениями, преимущественно с его приятелями, муниципальными чиновниками коммуны, так как он печатает все бланки, все приказы и циркуляры, которые от коммуны по городу Парижу рассылаются. Эти-то и его приятели, из которых не исключают даже ни Шомета, ни Гебера, хотя первый только и толкует о святости брака и целомудренной жизни, а уже о Венеоне и Рансоне говорить нечего — эти граждане у Маморо живмя живут, день и ночь не выходят. Ну, вот они и устроили, чтобы богинею Разума была она, с платою ей от города за каждую процессию на костюм и прочее, и хорошею платою. Дело, говорят, недурное вышло, очень недурное, то есть с коммерческой точки зрения.

Поделиться с друзьями: