На той войне
Шрифт:
— Я должна... в общем, в меня влюбился один капитан. Из выздоравливающих. Предлагает дружить с ним.
Лицо Саши стало напряженным и заговорил он, с трудом подбирая слова:
— Я бы, конечно, не хотел, чтобы так получилось, но... Зачем ты сказала мне это? — спросил он с такой болью в голосе, что Люба испугалась.
— Чтобы ты все знал обо мне и верил. Мы должны говорить друг другу правду без всяких утаек. Так ведь?
— Но он тебе нравится?
— Нисколечко. Не думай о нем, Саша. Мне никого, кроме тебя, не надо! — это признание вырвалось непроизвольно, от полноты охватившего Любу счастья и смутило ее. Она торопливо пожала Саше руку, попросила не провожать ее и пошла, не смея ни оглянуться, ни поднять глаза от земли.
В батальон вернулась однако веселой, и это не укрылось от рыжих, все подмечающих глаз Клавы Отрепьевой. С первого появления Саши в медсанбате, когда она заявила, что дает голову на отсечение, «если этот старший лейтенант очень скоро снова не появится», с участием следила она за развитием событий, хотя продолжала и насмешничать.
— Утром мрачнее тучи была, а к вечеру солнышко разгулялось. Почему бы это? — спросила своим четким московским говорком.
Люба рассказала о записке.
— Дай взглянуть. Я найду, кто это сделал, — загорелась Отрепьева.
— Порвала я ее.
— Напрасно. Это же подлость! А подлость надо пресекать в зародыше. На комсомольском собрании можно было такой поступок обсудить.
— Еще что? Ты бы согласилась, если была на моем месте?
— Я? Ни в жизнь! Я бы сама нашла управу.
— То-то и оно. Забудем об этом, Клава.
— Можно и забыть. Мне бы пусть каждый день такие записки подбрасывали. И пусть в них вся правда была, плевала бы я, если на моем горизонте такой парень появился. Не ужинала еще? Иди скорее — через полчаса на дежурство заступать.
6
Над дорогой, над перелесками висела въедливая, смешанная с дымом пыль. Догорали подожженные фашистами деревни, впереди, одна за другой, вспыхивали новые. Несусветная жара стояла на дороге. Пропотевшие много раз гимнастерки покрывались новыми пятнами солевых разводов, липли к спинам.
Пот застилал глаза, скатывался по лицу, разъедал шею, а конца затянувшемуся переходу не было видно. Всегда румяные щеки санитарки медсанроты Маши Семеновой давно покрылись толстым слоем пыли, голова клонилась к земле, будто выглядывала Маша что-то под ногами. А она, в свои двадцать с небольшим лет, просто устала и от марша, и больше всего от войны, которая постучалась в ее дом в августе сорок первого. Вышли тогда фашисты на левый берег Волхова, а деревня Маши — Змейско — стояла на правом. Пришлось перебираться в лес, ночами ходить за продуктами, ночами же убирать перезревший хлеб. Деревню немцы скоро сожгли зажигательными снарядами, лес тоже все время обстреливали и бомбили. Во время одного налета ранили обеих сестренок. Увезли их куда-то военные люди, и только через год пришло известие, что младшенькие в детдоме в Ивановской области. А что за этот год они с матерью и бабушкой пережили, лучше и не вспоминать. Какое-то время с утра до ночи строили и ремонтировали дороги к фронту, потом от него же, снова придвинувшегося вплотную, в холода и по первым сугробам, без корки хлеба, уходили на восток, чтобы не оказаться в оккупации.
Не надо думать об этом, гнала от себя безрадостные мысли Семенова. Лучше о чем-нибудь хорошем, тогда и идти легче будет. Через силу заставила себя в детство заглянуть. До семи лет, пока не умер отец, все ладно было, а потом легли на нее все крестьянские работы. Учиться пришлось недолго, и все-таки школьные годы и школьные забавы остались светлым пятном в памяти.
Пробежала по лицу Семеновой улыбка — будто наяву увидела березовую рощу на бугре за деревней. По вечерам детвора устраивала здесь веселые игрища. Она носилась вместе со всеми, но любила и присесть где-нибудь у дерева и смотреть, как в красных лучах закатного солнца переливаются и сверкают золотые купола новгородской Софии.
Теперь в той светлой березовой роще дивизионное кладбище погибших зимой сорок второго. Вспомнились другие дивизионные кладбища — в Мшаге, где хоронили убитых в мартовском наступлении сорок третьего года, в Трех Отроках, в Малиновке и во многих других деревнях, поселках и городах, коими отмечен путь дивизии при освобождении Новгородчины, Псковщины, а теперь и Калининской области.
Псковщина напомнила о себе таким же тяжелым переходом. Потные, несмотря на крепкий ночной мороз, добрались до большого старого карьера. Ну, думали, простоят несколько дней на одном месте и в полной безопасности. С рассветом радость померкла: у немцев аэростат висит, а вокруг хоть шаром покати — ни лесов, ни оврагов, ни горок, одни кустики кое-где сереют.
Не надо об этом, не надо! И без того на душе кошки скребут, снова запротестовал рассудок, но память вопреки ему стала беспощадно восстанавливать картину тех дней.
Бои начались с ходу, и такого обилия раненых, такого человеческого горя Маше Семеновой видеть еще не приходилось. Не было другого подходящего места, и в карьере сосредоточились медсанроты трех полков дивизии. Все палатки без промедления были забиты самыми тяжелыми. Остальные дожидались эвакуации на земле, в лучшем случае на носилках. Немцы знали расположение карьера, знали, что только в нем можно укрыть раненых, видели, как их подносят. Снаряд угодил в расположение санроты соседнего полка...
Маша споткнулась и упала бы, если бы ее не удержала Тамара.
— Заснула, что ли? Ногу подвернула? — спросила, вглядываясь в искаженное болью лицо Семеновой.
— Оступилась. Пошли давай, а то не догоним.
Они снова заковыляли по вязкой от пыли дороге, и мысли Семеновой опять вернулись к тому злосчастному карьеру.
На третий, кажется, день, перед утром, доставили новую партию раненых. Она начала с кучерявого старшего лейтенанта. Искромсан осколками, но в сознании. Просил пить.
— Вот перевяжу и дам. Сначала надо кровь остановить, — утешала.
Терпел. Когда же вместо воды стала смачивать губы тампоном, протестующе закрутил головой и понес. Всех богов вспомнил, пристрелить хотел, по привычке за пистолетом тянулся.
— Я два дня черный снег глотал, а тебе воды жалко? На передовую вас, тыловых крыс, гнать надо! Засиделись тут!
— Нельзя тебе, милый. Никак нельзя, — уговаривала без толку.
Следующий тихим оказался. Из шока, видно, недавно вышел. Разрезала бинт, намотанный поверх гимнастерки, задрала подол — вся брюшина открыта, а он поднимает голову:
— Большая у меня рана?
Что ему сказать? Сорвалась, закричала:
— Да помогите же кто-нибудь, черт вас всех возьми! Капитан Бадьин тут как тут. И на ухо свистящим шепотом:
— Держи себя в руках, а то как двину, по-другому запоешь, — и тоже матом, не хуже старшего лейтенанта.
Фельдшера Переверзева, однако, на помощь послал. Ей парнишку до слез жалко, рану, чтобы не увидел, от него собой загораживает, а он опять:
— Я буду жить? У меня сестренка Аня в детдоме осталась. Мне ее поднимать надо.
От этих слов перед глазами круги замелькали. Но руки, однако, не дрогнули. Узнала, что парнишку Сашей Смирновым зовут, попросила:
— Ты голову не поднимай, Саша. Не мешай нам. Перевяжем — легче станет.
Вдвоем обработали рану и поспешили к другим, их перебинтовывать, свежие повязки накладывать.
Пока со всеми управились, мартовское солнце припекать начало, хоть шинель сбрасывай. И такая усталость навалилась, что, проверив пульс у старшего лейтенанта и Саши, укутав их получше одеялами, сама присунулась между носилками.