На тройках
Шрифт:
Долго царили мрак и вихрь, долго крутились снежные хлопья, пока, наконец, не засветлело в воздухе. Мало-помалу бледнела ночная мгла, и сумрак делался реже, и затихала вьюга, но небо было сплошь затянуто тучами и все еще порошило снегом. Начинало светать... Понемногу, сквозь сыпавшийся снег, очерчивались сначала ближайшие предметы, виден стал облучок, силуэты коней, потом стало можно различить и лицо ямщика и образовавшиеся за ночь снежные холмы, и, наконец, впереди стал виден забор, в который почти упирался коренник.
– Батюшки! Да ведь это станция!
– воскликнул удивленный ямщик, хлопнув себя обеими руками по бедрам.
– Ишь ты, лукавый попутал!..
И он пришел вдруг в такую ярость, что начал ругаться, оговариваясь на каждом слове: "Прости ты мое согрешение!"
– Ах ты, лукавый!.. Ах ты, сила нечистая, куда завела!.. Вот чтоб тебе ни дна, ни покрышки!
В бешенстве он много раз ударял изо всей силы кнутом по свежему снегу, и прежде чем разбудить седоков, он вволю отругал рассеявшийся мрак и насулил таких невзгод лукавому и всей его родне, что горькая обида отлегла, наконец, от души, и облегчилось его русское сердце.
– Я говорил, что кабак!
– рассердился на него Бородатов.
– Лошади остановились, значит кабак!
– Где ж он, кабак?
– рассердился ямщик в свою очередь.
– Станция нешто кабак?
– Как же ты станцию не знаешь!
– Где ж ее знать? Очень хорошо ее знаю, а разве видно? Вон она, теперь ее видно, а давеча разве можно!.. Ах ты, сила нечистая! Чтоб тебе...
В огорчении он опять начал браниться, стараясь припомнить, как было дело: наехал ли он на станционный задворок, или лошади сами дошли по памяти, когда все спали, но только нечистая сила была здесь больше всех виновата, и в этом он был твердо уверен.
Жалкие, продрогшие вошли путники в станционную залу. Раздевшись, все сели ч старались опомниться. Матвей Матвеевич молчал и не мог помириться с мыслью, что станцию в каких-нибудь двадцать верст ехали целую ночь.
Тут же в комнате, развалившись на кресле, спал бритый мужчина, а на диване маленькая худенькая дама; ее лицо от утреннего серого света казалось очень непривлекательным, со следами утраченной красоты. Голоса прибывших разбудили обоих. Сцачала проснулся мужчина и взглянул на свет с таким страдальческим выражением, точно от этого взгляда у него заболели все нервы, протер глаза и откашлялся, а потом проговорил, ни к кому не обращаясь:
– Ну, ночка! Черт знает что за погода!
– Большая бура!
– сказал на это староста, вышедший навстречу.
– Всеё ночь крутило.
– А дальше какова дорога?
– спросил Матвей Матвеевич.
– Нырковата, сударь. Ямщики вчерась были, сказывают, очень нырковата, к тому же много обрезов намело за ночь.
После мучительной ночи всем хотелось отдохнуть, и сообщение старосты их огорчило.
"Нырковата..." Легко сказать, нырковата! когда опытный ездок заранее чувствует от этого слова боль в пояснице.
– Ох, уж эти мне деревянные станции!
– вздохнул Матвей Матвеевич, называя так предстоявшие Кленово, Сосново, Дуброво, где всегда бывает отвратительная дорога, и, кроме того, начинаются опять Аракчеевские аллеи, с которыми не может помириться ни один путник ч не может забыть их долгое время.
IX
Последний день!..
Впереди еще целые сутки, а все уже говорят: "Слава богу!" - и мечтают об отдыхе и спокойных вагонах. Однообразен и бесконечен кажется этот последний день, желание отдыха возрастает при виде каждой новой станции, и, несмотря на ухабы, все кричат в нетерпении: "Пошел! Пошел!"
Почти до полудня не переставало хмуриться; серые тучи обложили весь небосклон, и только там, где было солнце, они казались светлее и реже. Однако мало-помалу тучи начали двигаться, поплыли сперва нижние облака, легкие, как дым, а над ними поверху задвигались мохнатые седые клочья; местами делалось чернее от них, местами проглядывала синева; иногда прорезывался внезапный луч солнца и вдруг окрашивал огромную тучу в золотисто-грязный цвет и кидался скорее на дорогу, озаряя на минуту белоснежную окрестность ослепительным блеском... В небе творилось что-то неведомое: было тихо в воздухе, почти безветренно, но тучи, разорвавшись на множество кусков, целыми полчищами двинулись к северу; а с юга вслед за ними выплывали новые облака и тянулись дружными вереницами; за этими следовали еще новые, но уже не хмурые, а веселые и румяные, потом белые, которые серебрились на солнце, плывя врассыпную по голубому небу, - и день засиял во всей своей силе.
Впереди по дороге, так же, как первые вереницы туч, тянулся нескончаемый обоз, занимая собою целиком всю узкую дорогу, и тройкам нельзя было проехать. Шаг за шагом двигались нагроможденные воза, прикрытые брезентами и рогожами, затянутые веревками; около них шля один за одним мужики на большом расстоянии друг от друга и все почему-то глядели вниз на дорогу.
По совету Бородатова, никогда не терявшегося в затруднительных положениях, ямщик еще издали закричал обозникам:
– Свора-чи-вай!
Но те продолжали свой путь, нимало не заботясь.
– Свора-чи-вай!..
– кричал во весь голос ямщик, нагоняя обоз. Гу-бер-натор едет! Свора-чи-вай!
Ближние обозники оглянулись.
"Гу-бер-натор!.." - услыхали они и, не поняв, в чем дело, бросились к возам и замахали руками передним.
– Губернатор! Губернатор!
– кричали они уже сами.
– Губернатор!
– перекликались дальнейшие.
– Гу-бернатор!
И по всему обозу, до самых передних погонщиков, которые виднелись отсюда серыми точками, мгновенно донеслось это магическое слово, передававшееся из уст в уста.
– Губернатор!
– раздавалось все дальше и дальше на разные голоса, и все бросались к своим подводам и спихивали лошадей в придорожные сугробы, освобождая путь, по которому во весь дух мчались тройки, а задние мужики, поснимавшие было шапки, увидев обман, стали кричать передним:
– Держи! Держи их!
Но колокольчики громким звоном и ямшики своими кряками заглушали их голоса, и, когда передние обозники догадались в чем дело, повозки были уже далеко впереди, и только снежная пыль летела от них в обе стороны.
Чем ниже опускалось солнце, тем больше беспокоился Матвей Матвеевич; его нетерпение возрастало с каждой минутой: еще каких-нибудь три-четыре часа, и пермский поезд уйдет вместе с Тирманом... А до Перми еще целых три станции!
Пока в Оханске меняли лошадей, Сучков отведал вкусных пельменей и браги, а Панфилов все ходил около повозек и в волнении поглядывал на небо. Ему хотелось остановить время; вернуть бы четыре часа, только четыре часа!..
Часто вытаскивал он свой женевский хронометр и глядел почти с ненавистью, как маленькая проворная стрелка бежала по циферблату.