На внутреннем фронте. Всевеликое войско Донское (сборник)
Шрифт:
Опять тот же адъютант с громкой еврейской фамилией меня встретил.
– Главкосев занят в совете, – сказал он на мою просьбу доложить обо мне, – и я не могу его беспокоить.
– Я все-таки настаиваю, чтобы вы доложили. Дело не может быть отложено до утра.
Адъютант с видимой неохотой открыл дверь, из-за которой я слышал чей-то мерный голос. В открытую дверь я увидал длинный стол, накрытый зеленым сукном, и за ним человек двадцать солдат и рабочих. В голове стола сидел Черемисов. Он с неудовольствием выслушал адъютанта и что-то сказал ему.
– Хорошо, – сказал, возвращаясь адъютант, – главкосев вас примет, но только на одну минуту.
Меня провели в кабинет главнокомандующего. Минут через десять дверь медленно отворилась, и в кабинет вошел Черемисов. Лицо у него было серое от утомления. Глаза смотрели тускло и избегали глядеть на меня. Он зевал не то нервною зевотою, не то искусственною, чтобы показать мне, насколько все то, о чем я говорю ему, – пустяки.
– Временное правительство в опасности, – говорил я, – а мы присягали Временному правительству, и наш долг…
Черемисов посмотрел на меня.
– Временного правительства нет, – устало, но настойчиво, как будто убеждая меня, сказал он.
– Как нет? – воскликнул я.
Черемисов молчал. Наконец, тихо и устало сказал:
– Я вам приказываю выгружать ваши эшелоны и оставаться в Острове. Этого вам достаточно. Все равно, вы ничего не можете сделать.
– Дайте мне письменное приказание, – сказал я. Черемисов с сожалением посмотрел на меня, пожал плечами и, подавая мне руку, сказал:
– Я вам искренно советую оставаться в Острове и ничего не делать. Поверьте, так будет лучше.
И он пошел опять туда – в «совет».
Я вышел на улицу. У автомобиля меня ожидал Попов. Я рассказал ему результат свидания.
– Знаете, – сказал мне Попов. – Это дело политическое. Пойдемте к комиссару. Войтинский все это время был порядочным человеком. Его долг нам подать совет. Да без комиссара мы и части не повернем. Вон уже 9-й полк волнуется от того, что сидит сутки в вагонах.
Я согласился, и мы поехали в комиссариат.
Войтинского, который и жил в комиссариате, не было там. По словам дежурного «товарища», он ушел куда-то на заседание, но должен скоро вернуться.
Мы сели в комнате «товарища» и ждали. Уныло тикали стенные часы, и медленно ползла осенняя ночь. Било три, било половина четвертого. Наконец, около четырех часов Войтинский приехал.
Он обрадовался, увидевши нас. Все лицо его, некрасивое, усталое, просияло.
– Вы как нельзя более кстати, – сказал он и начал расспрашивать про обстановку, про настроение частей.
– Что говорил Черемисов? – быстро спрашивал он. – А вы как думаете?… Прямо бог послал вас сюда именно сегодня… Мне нужно с вами поговорить наедине. Пойдемте ко мне.
Мы пошли по пустым комнатам комиссариата. Кое-где тускло горели лампы. Наконец, в какой-то дальней комнате он остановился, тщательно запер двери и, подойдя ко мне вплотную, таинственно шепотом сказал:
– Вы знаете… Он здесь!
Я не понял, о ком он говорит, и спросил:
– Кто он?
– Керенский!.. Никто не знает… Он тайно только что приехал из Петрограда… Вырвался на автомобиле… Идет осада Зимнего дворца… Но он спасет… Теперь, когда он с войсками, он спасет… Пойдемте к нему… Или лучше я скажу вам его адрес… Нам неудобно идти вместе… Идите… Идите к нему. Сейчас…
XV. Чем был для меня Керенский
Месяц лукавым таинственным светом заливал улицы старого Пскова. Романтическим Средневековьем веяло от крутых стен и узких проулков. Мы шли с Поповым пешком, чтобы не привлекать внимания автомобилем. Шли, как заговорщики… Да, по существу, мы и были заговорщиками – двумя мушкетерами средневекового романа!
Я шел к Керенскому. К тому Керенскому, который…
Я никогда, ни одной минуты не был поклонником Керенского. Я его никогда не видал, очень мало читал его речи, но всё мне было в нем противно до гадливого отвращения.
Противна была его самоуверенность и то, что он за все брался и все умел. Когда он был министром юстиции, я молчал. Но, когда Керенский стал военным и морским министром, все возмутилось во мне. Как, думал я, во время войны управлять военным делом берется человек, ничего в нем не понимающий! Военное искусство – одно из самых трудных искусств, потому что оно помимо знаний требует особого воспитания ума и воли. Если во всяком искусстве дилетантизм нежелателен, то в военном искусстве он недопустим.
Керенский – полководец!.. Петр, Румянцев, Суворов, Кутузов, Ермолов, Скобелев… и Керенский.
Он разрушил армию, надругался над военною наукою, и за то я презирал и ненавидел его.
А вот иду же я к нему этою лунною волшебною ночью, когда явь кажется грезами, иду, как к верховному главнокомандующему, предлагать свою жизнь и жизнь вверенных мне людей в его полное распоряжение?
Да, иду. Потому что не к Керенскому иду я, а к родине, к великой России, от которой отречься я не могу. И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его буду ненавидеть и проклинать, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее, пойду помогать ему, если он за Россию…
Вот о чем грезили, о чем переговаривались мы с С.П. Поповым, пока искали квартиру полковника Барановского, у которого был Керенский.
Искали долго. Наконец, скорее по догадке усмотревши в одном доме два освещенных окна во втором этаже, завернули в него и нашли много не спящих людей, суету, суматоху, бестолочь, воспаленные глаза, бледные лица, квартиру, перевернутую кверху дном, и самого Керенского.
XVI. Керенский
– Генерал, где ваш корпус? Он идет сюда? Он здесь уже, близко? Я надеялся встретить его под Лугой.
Лицо со следами тяжелых бессонных ночей. Бледное, нездоровое, с больною кожей и опухшими красными глазами. Бритые усы и бритая борода, как у актера. Голова слишком большая по туловищу. Френч, галифе, сапоги с гетрами – все это делало его похожим на штатского, вырядившегося на воскресную прогулку верхом. Смотрит проницательно, прямо в глаза, будто ищет ответа в глубине души, а не в словах; фразы – короткие, повелительные. Не сомневается в том, что сказано, то и исполнено. Но чувствуется какой-то нервный надрыв, ненормальность. Несмотря на повелительность тона и умышленную резкость манер, несмотря на это «генерал», которое сыплется в конце каждого вопроса, – ничего величественного. Скорее – больное и жалкое. Как-то, на одном любительском спектакле, я слышал, как довольно талантливо молодой человек читал стихотворение Апухтина «Сумасшедший». Вот такая же повелительность была и в словах этого плотного, среднего роста человека, чуть рыжеватого, одетого в защитное, бегающего по гостиной между столиком с допитыми чашками кофе, угловатыми диванчиками и пуфами и вдруг останавливающегося против меня и дающего приказание или говорящего фразу, и казалось, что все это закончится безумным смехом, плачем, истерикой и дикими криками: «все васильки, красные, синие в поле!»…