На войне как на войне (сборник)
Шрифт:
Проснулся он от крика:
— Кухня приехала!
На столе стоял чугун с картошкой. Солдаты поспешно хватали ее, рассовывали по карманам и выбегали на улицу. Саня тоже выбрал пяток картофелин покрупнее, положил их в сумку и пошел к машине.
Самоходка стояла в капонире. Экипаж и не подумал углублять окоп. Только вырыл под машиной для себя яму и установил в ней печку.
— Вот черти, лентяи! — без злобы руганул Малешкин свой экипаж и полез под самоходку. Щербак спал, подвернув, как гусь, под бок голову. Наводчик с заряжающим вели разговор о вшах. Бянкин молча подал Малешкину котелок с пшенной кашей, полбанки свиной тушенки, хлеб и фляжку с водкой.
Саня потрогал котелок, наполненный до краев пшенкой-размазней.
— Мне одному?
— Если мало, у нас еще есть. Повар нынче добрый, — сказал ефрейтор.
— Гришка таких два умял. Чем ругаться да бороться, лучше кашей напороться, — продекламировал наводчик.
Саня потряс над ухом фляжку, понюхал, вспомнил о зароке, поморщился и выпил из горлышка свои положенные сто граммов. Через минуту ему стало необыкновенно хорошо и весело. Аппетит разыгрался. В один миг он проглотил тушенку и приналег на кашу.
Заряжающий с наводчиком возобновили разговор о вшах.
— Сейчас их не стало. Изредка попадется какая-нибудь заблудшая. А вот в сорок втором, когда я был в разведроте, там хватало. — Бянкин вздохнул, поскреб поясницу. — Командиром разведроты был у нас старший лейтенант Савич. Сорвиголова, балагур, в общем — душа-человек. Сам из-под Ленинграда, из Колпина. Есть такой город.
— Точно, есть, — подтвердил Саня и, словно боясь, что ему не поверят, пояснил: — Там еще огромный завод. Я его видел из окна поезда, когда ездил с маткой в Ленинград. Ужасно длинный завод, километра три забор тянется.
Дождавшись, когда Саня кончит, Бянкин продолжал:
— Таких командиров один на тысячу. Бывало, выстроит роту и давай нас крыть разными выразительными словами. Удивительно, сколько он знал этих выразительных слов! У нас от них ноги одеревенеют и уши опухнут, а он все кроет и кроет. Заканчивал свою речугу он всегда такими словами: «Ну погодите, кончу пить, так я за вас возьмусь».
— А что, разве он так много пил? — спросил Саня.
— Не больше других. Это у него такая поговорка была.
Ефрейтор достал кисет с табаком. Саня с наводчиком оторвали от газеты по клочку бумаги. Бянкин всыпал им по щепотке махорки.
— А ведь убили нашего старшого, — прервал длительное молчание ефрейтор.
— А ля герр ком а ля герр, — сказал наводчик.
Ефрейтор покосился на него и сплюнул.
— Возвращались с задания, прошли нейтралку, а на передке его фриц и стукнул. Мина ему под ноги угодила. Так без костылей мы его и схоронили. А какой был командир! — Бянкин закрыл ладонью глаза и, горестно качая головой, долго жалел своего покойного командира.
— Если толковать о вшах, — вдруг начал Домешек, — то ни у кого их столько не было, как у нас, когда мы выбирались из окружения. Если будете слушать — расскажу.
Командир с заряжающим в один голос сказали: «Давай».
Домешек свой рассказ начал из далекого прошлого. С марта тысяча девятьсот сорок третьего года, когда 3-я танковая армия попала под Харьковом в окружение. Рассказал, как сгорел у него танк, а его самого в городишке Рогань приютил сапожник и научил тачать сапоги.
— Сидим мы, работаем. Вдруг открывается дверь, вваливается немецкий унтер. Морда лошадиная, тощий и черный, как копченый сиг. Подошел к нам, поднял сапог с отвалившейся подметкой и сует в морду хозяину: «Гляйх… Шнель… Бистра. Ди тойфель!»
— Що це такэ? — спросил Бянкин.
— «Сейчас, быстро, черти», — перевел Домешек и продолжал: — Хозяин стащил с фрица сапог, стал приколачивать подметку. А немец уставился на меня, как гад на лягушку, а потом как рявкнет: «Вер ист ду?» У меня от страха волосы взмокли. Стою, молчу, не знаю, как отвечать. То ли по-немецки, то ли по-русски. А немец орет: «Кто ты?» — и ругается по-своему. Наконец я осмелился и сказал, что родственник. «Вас, вас?» — завопил фриц. «Брудер, — сказал хозяин и показал немцу три пальца, — драйбрудер, троюродный брат». Ну и хитрый же фриц попался; стал фотографии на стенках рассматривать. Всю квартиру обошел, вернулся и тычет мне в грудь пальцем: «Юде!» Потом автомат с плеча снимает. Тут у меня откуда ни возьмись храбрость появилась. Закричал: «Найн юда! Их бин кавказец». «Ви ист дайн наме?» — спрашивает немец. «Абрек Заур», — ответил я. Одно это имя кавказское и знал. И то потому, что такое кино было.
— Точно, было, — подтвердил ефрейтор. — А что на это фриц?
— Да ничего. Натянул сапог, бросил на верстак алюминиевую монету, погрозил мне пальцем: «Шён, шён, кауказус. Вир верден дих безухен Абрек Заур» — и ушел. Через полчаса и я смазал пятки.
Щербак зашевелился, поднял голову.
— А где вши?
— Ты не спишь? — удивился наводчик. — А зачем они тебе?
— А вот, — начал Щербак, — когда мы ехали в эшелоне на фронт, один механик-водитель, старшина, поймал вошь, выбросил ее из вагона и сказал: «Не хочешь ехать — иди пешком».
— Можно смеяться, Гришка? — спросил Домешек.
Саня закрыл глаза и увидел, как старшина снимает с воротника вошь, долго рассматривает ее, потом бросает на землю и говорит: «Иди пешком». «Не смешно, — подумал Саня, — глупо и противно».
Печка остывала. Угли подернулись пушистым пеплом. Переносная лампочка, свисая из нижнего люка, бросала на дно ямы холодный, мертвый свет.
«Который уже час горит переноска? И ничего. А попробуй я включить рацию, заорет, что опять аккумуляторы разряжаю». Саня хотел погасить переноску, но рука невольно потянулась к куче дров. Он набил печку дровами, завернулся в шубу и по привычке подвернул под мышку голову.
Осторожно, тщательно выговаривая слова, запел Щербак на мотив шахтерской песни о молодом коногоне:
Моторы пламенем пылают, А башню лижут языки. Судьбы я вызов принимаю. С ее пожатием руки.На повторе Щербака поддержали наводчик с заряжающим. Домешек — резко и крикливо, Бянкин, наоборот, — очень мягко и очень грустно. Это была любимая песня танкистов и самоходчиков. Ее пели и когда было весело, и так просто, от нечего делать, но чаще, когда было невмоготу тоскливо.
Второй куплет:
Нас извлекут из-под обломков, Поднимут на руки каркас, И залпы башенных орудий В последний путь проводят нас, —начал Бянкин высоким тенорком и закончил звенящим фальцетом.
— Очень высоко, Осип. Нам не вытянуть. Пусть лучше Гришка запевает, — сказал Домешек.
Щербак откашлялся, пожаловался, что у него першит в горле, и вдруг сдержанно, удивительно просторно и мелодично повел:
И полетят тут телеграммы К родным, знакомым известить, Что сын их больше не вернется И не приедет погостить…