На запад, с жирафами!
Шрифт:
— И брезент давай натянем, — сказал Старик.
Боже, и почему мы раньше этого не сделали?! Если уж пыль вокруг начала подниматься, она так просто не рассеется. Особенно если ты движешься, а остановиться и переждать нет никакой возможности.
Таким манером мы проехали с полчаса. Мучительный кашель прошел, а ветерок стал легким, едва заметным. И все же жирафы продолжали сопеть и чихать — так громко, что мы услышали это даже с закрытыми окнами. Так что мы снова остановились, приподняли брезент и заглянули в боковые дверцы. Жирафы стояли в загончиках, поникнув, а с их морд капали сопли, мокрота и слюна. Гигантские тела пытались своими силами исторгнуть остатки пыли.
Старик приказал мне откинуть крышу, а сам тем временем наполнил ведра из металлических резервуаров. Как только я спустился на землю, он с трудом вскарабкался по стенке с одним из ведер, поставил его на перегородку между загончиками и с кряхтением уселся рядом. Припрятав в карман пару луковиц на всякий случай, я взял второе ведро и хотел было последовать его примеру.
— Стой, где стоишь, — велел Старик, когда я добрался до верхней ступеньки боковой лесенки. — Подними им головы и удерживай в таком положении.
Будто это так просто, если они заартачатся! Я поставил второе ведро и помахал луковицей перед Дикарем. Он вскинул мокрый нос. Пока жираф ел луковицу, я — как можно ласковее, чтобы не напугать, — обхватил руками его челюсть, готовый схватить ее покрепче по сигналу Старика. Тот, нежно воркуя на жирафьем наречии, поднял ведро с водой и кивнул. Я зажал жирафью голову. Натужным движением Старик опрокинул ведро на Дикаря. Вода выплеснулась прямо на морду и хлынула в большущие ноздри. Жираф задергался, точно дикий мустанг, а когда я выпустил его морду, чихнул, да так, что мгновенно покрыл Старика таким толстым слоем слюны и соплей, какого я в жизни не видывал. Пока Старик, ругаясь вполголоса, пытался отряхнуться, я больно прикусил язык, чтобы не расхохотаться. А потом мы занялись Красавицей. Она уже успела увидеть все, что нужно, и подготовила достойный ответ. Старик снова взял ведро и кивнул. Я прихватил ее за морду. Он выплеснул воду. Красавица, мигом избавившись от моей никчемной хватки, дернулась назад и от души чихнула, щедро окатив меня содержимым своего рта и носа.
Мы спрыгнули на землю и уселись на подножку. Вытираясь, мы прислушивались — не раздадутся ли из вагончика еще какие-нибудь тревожные звуки. Но нет, слышался лишь гневный топот да хлюпанье слюны. Так что мы снова наполнили ведра и предложили жирафам. Они с сомнением взглянули на нас, а потом принялись жадно пить. Мы убрали брезентовый настил и вернулись на дорогу.
Надо было ехать дальше.
Вскоре мы оказались в той части Оки-Ленда, которая сильнее всего пострадала от Пыльного ковша. И чем дальше продвигались, тем суровее был вид за окном. Сперва, когда снова сгустились облака и начало моросить, он не слишком нас пугал. Но когда час спустя мы по-прежнему не встретили на пустынной магистрали ни одной машины, нет-нет да и мелькала мысль, что этот участок трассы и вовсе заброшенный.
Но тут нашему одиночеству пришел конец. За окном появились стаи маленьких коричневых птиц, они летели куда-то, нисколько не пугаясь мелкого дождика, то сбиваясь в облачка, то вытягиваясь вереницей, то сближаясь с нами, то отдаляясь. Даже спустя многие мили они все равно оставались рядом — бесчисленной стаей без начала и конца, парящей над безжизненными равнинами.
Даже Старика впечатлило это зрелище.
— Настоящее чудо природы, гляди-ка!
Жирафы тоже заметили птиц и даже начали покачивать головами, следя за этим нескончаемым полетом.
— Куда это они все разом собрались и зачем? — спросил я, наблюдая, как длинная птичья вереница описывает круг над иссушенной равниной.
— Может, случилось что-то, — предположил Старик, понизив голос, когда стая снова приблизилась к нам. — Но, скорее всего, еще только случится.
— А им это откуда известно?
— Животный инстинкт. Он у них с самого рождения, — пояснил Старик. — У нас он тоже есть, пускай и совсем слабый. Благодаря ему ты, к примеру, чувствуешь на себе чужой взгляд и в самый последний момент успеваешь отскочить от столбика, чтобы только в него не врезаться. У некоторых этот инстинкт такой сильный, что они считают, будто обладают шестым чувством, даром предвидения, и ты ни за что не убедишь их в обратном.
Меня сразу бросило в жар. Я подумал, а уж не знает ли Старик о тете Бьюле и моих диковинных кошмарах? А он все не сводил глаз с птиц.
— Таких людей, само собой, зовут чудаками, а то и безумцами, — продолжал он. — Но как по мне, это просто отголоски того, что птицы и звери никогда не утрачивали: крошечные остатки, скажем так, некоего инстинкта самосохранения, который не смогли уничтожить тысячелетия человеческой цивилизации.
Птицы описали над нами очередной круг и снова полетели над равнинами, а Старик покачал головой.
— Уж поверь мне, за время работы с животными я видел немало всего — и странного, и чудесного… — изрек он.
Мы оба затихли, зачарованные полетом птиц настолько, что лично я позабыл обо всем на свете.
Долгих два часа зеркало заднего вида напоминало картину в раме: в него можно было полюбоваться и на пичужек, и на жирафов, качающих длинными шеями в такт волнам этого птичьего моря, и каждый раз, когда я на них смотрел, меня накрывало чувство, которое иначе как радостью и не назвать. Все повторялось снова и снова. С неба по-прежнему накрапывало, жирафы продолжали свой танец, а птицы летели над нами, и можно было вдоволь на них налюбоваться.
Позже я узнал, что у таких вот удивительных стай, похожих на пляшущее облако, есть свое название — это явление зовут мурмурацией. Но никто так и не дал ему запоминающегося объяснения. И если в суровом и неумолимом краю моего детства словосочетание «чудо природы» ничегошеньки не значило, то теперь, при виде этой картины, я ни капельки не сомневался, что это и впрямь настоящее чудо.
Даже к полудню птицы никуда не делись, — мы уже так долго двигались вместе, что они казались нам попутчиками.
А потом вдруг, безо всякого предупреждения, дорога резко ушла в сторону, и нам пришлось распрощаться: птицы исчезли.
Пейзаж за окном так быстро сделался уродливым и безжизненным, что у меня аж под ложечкой засосало. Как только снова пришлось пялиться на безжизненные просторы Оки-Ленда, настроение мое сделалось задумчивым и мрачным — даже жирафы в зеркале не могли его исправить. Я покосился на Старика, но и тот был мрачнее тучи. В эти минуты я мог думать лишь об одном: о странствующих голубях из истории про Соколиного Глаза, рассказанной мне Стариком, — таких многочисленных, что они закрывали собой все небо, а потом исчезли с лица земли. В те времена слово «вымирание» можно было услышать нечасто. И все же я, мальчишка, чудом бежавший с опустевших прерий, думал о жителях фронтиров, которые с мушкетонами наперевес гадали, куда же делись голуби. Совсем как отцы и матери семейств оки, вооруженные плугом и не понимавшие, куда разметало землю.
А в грядущие годы, когда мир охватила война и вымирание самого человечества, причем по его же вине, стало угрозой, о которой всем пришлось поразмыслить, я часто воскрешал в памяти этот исчезающий шелест крыльев, и меня накрывало горькое чувство усталости и утраты, которое я и сам не мог объяснить. Впрочем, в тот день меня донимала лишь меланхолия того странного сорта, от которой часто страдает путешественник; у нее не было имени, но она была тягучей и неустанной, как морось, что сыпалась на нас с неба.