Набат. Книга первая: Паутина
Шрифт:
Часть вторая
Глава восемнадцатая
Первые раскаты
Барабанный бой предпочтительно слушать издали.
Легко о войне кричать, трудно воевать.
Все в комнате задвигались, зашевелились. Грузный, с апоплексическим затылком бородач нервически поставил пиалу недопитого чая на дастархан, снова взял ее, но тут в двери показалась странная, уродливая фигура; пиала вывернулась из холеных пальцев, и чай разлился, оставляя на светлом шелке расползающееся пятно с темными чаинками посередине. Жирная, с одутловатыми щеками физиономия хозяина налилась кровью. Так хорошо он приготовил все к приему высокого гостя — и нате же! Беспорядок!
Заглянувший в дверь тощий человек вытянул шею и каким-то замогильным голосом бросил в михманхану одно слово: «Они!», прозвучавшее словно выстрел. Оглядев мгновенно лица всех сидящих в комнате и недоверчиво кашлянув, человечек скользнул вбок и прижался к стене. Многие уж не раз встречались с ним, но вид его, как всегда, поразил, а некоторых даже напугал. На хрящеватой, кадыкастой шее сидел маленький, точно вылепленный из желтого воска череп с провалами глазниц, с синеватым хрящиком вместо носа, с рваной щелью вместо рта. Макушку совершенно лысого и бугристого тыквообразного черепа венчала малиновая, изрядно потертая, видавшая виды феска с черной, побитой молью кисточкой. И хоть все знали, что Шукри-эфенди — адъютант и верный пес Энвербея, все же его голова мертвеца вызвала у многих неприятный озноб. Из денщиков времен салоникского восстания Шукри выслужился в адъютанты и сейчас ходил в немалом чине майора и именовался эфенди, хотя по-прежнему оставался денщиком по кругозору и понятиям.
Все замерли. Все головы повернулись к двери. Шеи от напряжения у всех свело… И только тогда послышался звон шпор.
Резкий каркающий звук заставил всех вздрогнуть. В первое мгновение никто не сообразил, в чем дело. И только видя, что рот человека в феске открывается и захлопывается, все поняли, откуда исходят звуки.
— Их высокопревосходительство, вице… хр… генералиссимус, хр… армии турецкой империи… хр… зять халифа… хр… правоверных… господин Энвербей… хр…
Каждое слово адъютант сопровождал резким звуком «хр», точно его эмфизематическим легким не хватало воздуха. При последнем «хр» в прямоугольнике открытой двери вырисовался черный силуэт Энвера. Свет из двери ослепил сидевших в полумраке гостей, и они не смогли сразу разглядеть вошедшего. И без того небольшой рост Энвербея скрадывался ярким потоком света. Наконец поднявшийся горбылем у самого порога ковер чуть не привел к неприятностям — шпора зацепилась за него, и их высокопревосходительство сделал несколько смешных прыжков и удержался на ногах с величайшим трудом, попав ногой в самую середину серебряного подноса с виноградом и лепешками.
Тяжело дыша и свирепо шевеля усами, Энвербей, продолжая стоять в нелепой позе, злобно всматривался в лица. Он хотел войти в михманхану четким, строевым шагом, сразу же показать, что он прежде всего военный. Он же предупреждал: никаких дастарханов.
Энвербей искал глазами стул, чтобы сесть, ибо он обычно никогда не сидел на полу, по-восточному поджав под себя ноги. И потому, что во всей михманхане не оказалось ни кресла, ни стула, лицо Энвербея исказилось злобной гримасой. Злило его и то, что все присутствующие откровенно вперили в него взгляды, рассматривая его нагло и в то же время с опаской. Где же восторженные приветствия, выражения раболепного восхищения?
Так и стоял он, генералиссимус, его высокопревосходительство, зять халифа, выставленный на всеобщее обозрение купчишкам и скототорговцам, как он называл их в душе с нескрываемым презрением.
Он, которому, как равному, жали еще недавно руку президенты и короли, премьер-министры и финансовые магнаты, он, перед которым заискивали всесильные англичане и американцы, теперь должен сам заискивать перед какими-то ленивыми азиатами, заплывшими жиром бухарцами, забывшими уже много веков воинскую славу своих праотцев и погрязших в разврате и мелких ростовщических делишках. Энвербей смотрел на обрюзгшие, лоснящиеся физиономии и пытался заглянуть в блудливо убегающие куда-то в сторону азиатские глаза, проклиная в душе час, когда он дал согласие прийти сюда. С яростью он бормотал: «Под огонь их, под огонь… расшевелить мерзавцев».
И он шагнул вперед. Жалобно и нежно зазвенел отшвырнутый сапогом поднос, затрещал разрываемый шпорой шелк дастархана.
Не обращая внимания на стон ужаса, вырвавшийся у присутствующих при виде такого неприличия, зять халифа выпрямился во весь свой небольшой рост и выпятил вперед грудь, обтянутую очень элегантно сшитым мундиром цвета хаки.
Красивое лицо Энвер а с черными суетливыми глазами и холеными черными усиками не понравилось многим из тех, кто видел зятя халифа впервые. Чрезмерная моложавость, выражение неумеренного самодовольства, самоуверенности отпугивали бухарцев. Чего-чего, а самодовольства и высокомерия у них самих было более чем достаточно.
О, они себя чувствовали государственными деятелями, умеющими постоять за себя, отцами народа, властителями жизни, судеб миллионов. Для них теперь Турция с ее подозрительной кемалистской революцией начинала терять свою привлекательность, и в глубине души многие из них совершенно серьезно лелеяли мысль о великом Туркестанском государстве — от Урала до Индии и от Черного моря до Алтая, со столицей в тысячелетней Бухаре.
Замешательство продолжалось недолго. Вскочил, кряхтя и сопя, неопрятный толстяк, и Энвер почти сразу же узнал в нем, главным образом по прыщам, торговца каракулем Хаджи Акбара, который изрядно надоел ему еще тогда, в Берлине, в доме так называемого «Мусульманского революционного общества».
Прижимая руку к животу, Хаджи Акбар отвесил глубочайший поклон и заговорил:
— О, пожалуйте, о властитель наших дум, о, пожалуйте… те… те… Благомыслящие бухарские мусульмане всегда восхищались деяниями, те… вы зять святейшего халифа, сумевший укрепить незыблемый фундамент халифата (кто-то непочтительно хмыкнул), о… вознес эмблему звезды и полумесяца над миром (еще кто-то выразительно кашлянул), имя ваше, о великий мудрец, подобный… те… те… и воин… равный покорителю мира Тимуру (теперь недовольно поморщился Энвербей, вспомнив разгром армии турецкого султана Баязета Тимуром).
Но Прыщавый, упиваясь своим красноречием и не обращая внимания на уничтожающие взгляды назира Арипова, вошедшего в михманхану вслед за зятем халифа, продолжал:
— Те… те… сверкание славы… те… те… наш почтенный хозяин Якуб-заде осмелился наречь своего сыночка в вашу честь и из преклонения к вашей доблести… те… те… Энвером… те… те… ваше светозарное имя, ревнитель ислама… те… те…
Речь его перешла в сплошное щебетание: «те… те… те…», совсем уж не подходящее для такого грузного и представительного человека. И Хаджи Акбар отлично понимал это, но никак не мог выбраться из своих «те… те».
Злорадно смотревший на него хозяин дома наконец решил не столько помочь окончательно зарапортовавшемуся говоруну, сколько дать толчок к более важной беседе и, приторно улыбаясь, проговорил:
— Мы счастливы… но мы лишены счастья привести перед ваши достопочтенные очи… этого, как его… моего малышку Энверчика… хэ… хэ… Ваша милость… посмотрели бы…
Прыщавый прервал хозяина и, «оседлав крикливого осла болтливости», помчался дальше и дальше. Язык его путался, глазки умильно щурились, прячась в вывороченных мясистых веках, а он все говорил, говорил.
Но сегодня одна мысль держала в плену все мысли и побуждения господина Хаджи Акбара, одно обстоятельство почти лишило его, обычно очень красноречивого, дара слова. С самого начала собрания взгляд его против воли обращался на руки присутствующих. Машинально он проверял кольца и перстни на пальцах коротких, розовых, толстых, черных, сухих… Он находил перстни серебряные с печатями, с бирюзой, с бадахшанскими рубинами… Только агатовых перстней он не находил. И вдруг его словно обожгло. Он взглянул и на руку Энвербея. На безымянном пальце зятя халифа горел черно-красный огонь, агатовый сердолик.