Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Из толпы же «чистой публики», напротив, «полетели букеты»; «стриженые дамы в чёрных бурнусах метали сирень». «Студенты бежали подле кареты, с криками: “Прощай, Чернышевский! Д о с в и д а н ь я !”» (разрядка в авторском тексте – Э.Г.).17633 Таким образом, вопреки всегда декларируемому Набоковым отрицанию им классового подхода в литературе, красноречиво описанная здесь сцена гражданской казни провозвестника социалистической революции – сама по себе, невольно, обрела парадоксально-провидческий смысл: тёмный, неграмотный пролетариат, простые рабочие, (за спинами которых не без символического подтекста – «виднелись леса строившегося дома» – «дома» будущей России) оказались неспособными распознать в «злокозненных умыслах» Чернышевского хоть какое-то обетование облегчения в будущем их тяжкой доли, – в то время как «чистая», образованная, «передовая» публика напрасно восторгалась своим кумиром – интеллигенция сполна расплатится после Октябрьского переворота за его и свои заблуждения. А когда, на виду у всех: «Букеты и венки градом полетели на эшафот», – Набоков придумал для своих читателей «редкую комбинацию: городовой в венке»,17644 – образ, явно пародирующий венценосного Христа из нелюбимой поэтом Сириным блоковской поэмы «Двенадцать».
Сопровождаемого овацией, в приподнятом состоянии духа покидающего эшафот Чернышевского, биограф, однако, дважды, горестно восклицая, оплакивает, сокрушаясь и сочувствуя незадачливому своему герою, – что даже казнь ему не удалась, оказалась не настоящей, что не «мёртвое тело повезли прочь. Нет – описка: увы, он был жив, он был даже весел!». После этого восклицательного знака, – снова, через три строки и с нового абзаца: «“Увы, жив!” – воскликнули мы, – ибо как не предпочесть казнь смертную, содрогания висельника в своём ужасном коконе, тем похоронам, которые спустя двадцать пять бессмысленных лет выпали на долю Чернышевского».17651 Бессмысленных – ибо: «Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезён в Сибирь. О, да, разумеется: “Выпьем мы за того, кто “Что делать?” писал…»,17662 – имеется в виду, поясняет Стеклов, популярная в конце ХIХ века студенческая песня, без которой не обходилась ни одна вечеринка.17673 «Но, – уверяет нас автор, – ведь мы пьём за прошлое, за прошлый блеск и соблазн, за великую тень».17684
Вот в этом-то всё и дело: Набокову казалось, ему хотелось во что бы то ни стало доказать, – и прежде всего себе самому – что Чернышевский и его наследие безвозвратно ушли в прошлое, что «блеска» и «соблазна» больше нет, что «великая тень» не способна, не имеет права отбрасывать свой фальшивый отблеск на настоящее и будущее. Набоков яростно защищался: он защищал своё убеждение, что «весь жар его личности … неизбежно обречён был рассеяться со временем», – «кто станет пить за дрожащего старичка с тиком?». Кого, кроме марксистов, может ещё заинтересовать «призрачная этика» «маленькой, мёртвой книги»? «Разумный эгоизм» как «категорический императив общей пользы», «эгоизм» как результат развития товарного производства по Каутскому или Чернышевский как «идеалист» по определению Плеханова, и т.д. Все эти и любые другие трактовки то ли «материализма», то ли «идеализма» Чернышевского бессмысленны, так как, убеждён автор: «Всякая мысль, попадая в фокус человеческого мышления, одухотворяется».17695 Вывод: «Этические построения Чернышевского – своего рода попытка построить всё тот же перпетуум-мобиле, где двигатель-материя движет другую материю. Нам очень хочется, чтоб это вертелось: эгоизм-альтруизм-эгоизм-альтруизм… но от трения останавливается колесо».17706 И на одном дыхании, без абзаца – не сразу и поймёшь, кто задаёт эти вопросы, тут же на них отвечая: «Что делать? Жить, читать, думать. Что делать? Работать над своим развитием, чтобы достигнуть цели жизни: счастья» (курсив мой – Э.Г.)».17717 Вот оно – на слове пойман – В.В. Набоков, в любой его ипостаси, будь то герой или автор. Счастье – это альтернатива «Что делать?» в кавычках, по Чернышевскому. «(Но судьба самого автора, – не преминул добавить в скобках автор “Дара”, – вместо дельного знака вопроса, поставила насмешливый восклицательный знак)».17728
Для всех ипостасей «солнечной натуры» «обречённого на счастье» гипертимика Набокова – да ещё с его незабвенным, «счастливейшим» детством – счастье являлось естественной и непременной целью жизни. Что же касается будущего, которое под вопросом, так как знать его заранее никому не дано, – оно в своё время по результатам покажет, адекватно ли был намечен избранный путь. Чернышевский, по мнению его биографа, за неумение поставить в своей жизни «дельный» знак вопроса, то есть правильно определить цели, ведущие к счастью, и был, видимо, поделом наказан насмешкой судьбы.
В отличие от впустую искомых Чернышевским химер «общего блага», ответ писателя Сирина на вопрос «Что делать?» оправдан чистотой и силой его литературного дарования, которое он чувствовал в себе, как «бремя», и которое требовало реализации, чем и обещалось ему счастье. Его заслуга – бывшего избалованного барчука, совсем ещё юного поэта, потерявшего сначала родину, а затем и отца, оставшегося одиноким нищим эмигрантом, – его великая заслуга, что он не позволил «дуре-истории», всё это натворившей, сбить себя с толку, и идя, с риском, против течения, проявил не по возрасту зрелое, устойчивое чувство самосохранения, не дал увлечь себя страданиями маргинальности и под предлогом «веяний века» позволить себе послабления в творческих усилиях на пути к постоянному самоусовершенствованию.
В обуянном утопической идеей «общего блага» Чернышевском индивидуалист Набоков усмотрел дурного вестника «дуры-истории», ею же, историей, за пустое прожектёрство и наказанного, списанного на поселение в Сибирь, на «двадцать пять бессмысленных лет», где всесильная «лапа забвения» постепенно забрала его живой образ. Эта решительная негативная презумпция в одностороннем и полном её виде отнюдь, однако, не подтверждается – ни собственным повествованием биографа, ни его же, в конце четвёртой главы, в сонетной форме выводами.
В самом деле, «лапе забвения» приходилось не так уж легко: об этом, в первую очередь, свидетельствуют неоднократные попытки устроить Чернышевскому побег – с тем, чтобы он возглавил вскоре ожидаемую революцию, либо, по меньшей мере, начал издавать за границей журнал. С этим напрямую было связано так называемое «дело каракозовцев», о чем и сообщает биограф, – причём к составу преступления было приобщено и то обстоятельство, что в решении о состоявшейся 4 апреля 1866 года попытке покушения на царя «роман этого преступника “Что делать?” имел на многих из подсудимых гибельное влияние, возбудив в них нелепые противообщественные идеи».17731
Более того: как оказалось в процессе следствия, проставленная рукой Чернышевского дата окончания написания романа, 4 апреля 1863 года, как бы предвещала, ровно через три года, покушение на Александра II. «И точно, Рахметов, – удостоверяет рассказчик («…не вполне точно цитируя “Что делать?”, – замечает Долинин, – Набоков подгоняет хронологию романа к замеченному следствием совпадению»),17741 – уезжая за границу, “высказал, между прочим, что года через три он возвратится в Россию...”. Так даже цифры, золотые рыбки Чернышевского, подвели его».17752 Действительно, подвели: из-за всех этих совпадений «руководивший следствием по делу каракозовцев Муравьёв-Вешатель решил, что Чернышевский заранее знал о подготовлявшемся террористическом акте».17763
Власти всерьёз боялись Чернышевского, и уже хотя бы поэтому «лапа забвения» ему не грозила. И если уже на следующей странице снова следует заверение автора: «…мы опять повторим: в сто крат завиднее мгновенная судьба Перовской, чем угасание славы бойца!»,17774 – оно звучит как личное мнение, имеющее скорее характер эмоционального заклинания, нежели убедительного, применительно к специфике личности Чернышевского, аргумента. Да: «Похороны прошли тихо. Откликов в газетах было немного».17785 Но слава переживёт бойца – во что, прирождённый вождь, он и сам, несмотря ни на что, до конца жизни верил. Биограф же был тому прямой свидетель: именно актуальность наследия Чернышевского – и отнюдь не только литературного – толкнула Набокова на его «упражнение в стрельбе». Попытка «похоронить» Чернышевского, представив его жизнь в ссылке как остаточное, бессмысленное существование, – не более чем понятная, в ситуации тупиковых эмигрантских 30-х, психологическая реакция писателя, подлинным, неподдельным творчеством, преодолевавшим препоны, чинимые самовольными распорядителями человеческими судьбами.
Тем не менее, художник и человек в Годунове-Чердынцеве одолевает ожесточённого «дурой-историей» эмигранта: как сочувственно, внимательно описывает он ссыльное житьё-бытьё Чернышевского, как сопереживает «чуду» («Как он её ждал!») визита к нему жены, превращённого в «гнусный фарс».17796 «Символ ужасный!» – восклицает он, воссоздавая сюрреалистическую картину вечерних «чтений», которые устраивал Чернышевский своим слушателям, перелистывая толстую, но пустую тетрадь,17807 – хотя, если попытаться вообразить его ситуацию: человека, продолжавшего представлять себя вождём, учителем, наставником, нуждающимся в трибуне для обращения к внимающей ему публике – разве не могло это быть, пусть в болезненной, едва ли не клинической форме, воспроизведением необходимой ему практики, даже как бы своего рода невольной реализацией того самого «права свободной речи», которое он раньше высокомерно презирал, полагая его всего лишь хитроумной уловкой презренных либералов, т.е. слишком «отвлечённым», чтобы подменять им революцию, обещавшую «общую пользу» народу. И вот теперь, в ссылке, как ни парадоксально, он свободно устраивал себе, и таким же, как он, «государственным преступникам», если и не Гайд-парк, то всё же достаточное лекционное пространство. «Спокойно и плавно», не рискуя подставиться цензуре из-за придирок к письменному тексту, он «читал» (а какая тренировка памяти!) один за другим рассказы и даже одну «запутанную повесть, со многими “научными” отступлениями».17811
Впрочем: «Тогда-то он написал и новый роман». «Пролог», по признанию Сирина/Набокова, «весьма автобиографичен». Надеялся на успех, публикацию за границей и получение необходимых семье денег.17822 По мнению Страннолюбского, – дистанцируется автор, на всякий случай перекладывая ответственность на своего воображаемого представителя, – в этом романе скрыта «попытка реабилитации самой личности автора», каковой, в образе главного героя, Волгина, с одной стороны, как он насмешливо похвалялся, пользовался таким влиянием в либеральных сановных кругах, что там «заискивали перед ним через его жену», опасаясь его связей с Герценом; а с другой – он «упорно настаивает на мнительности, робости, бездейственности Волгина: “…ждать и ждать, как можно дольше, как можно тише ждать”».17833 Впечатление, которое выносит из этой двойственной характеристики Волгина, по-видимому, тот же Страннолюбский, «что упрямый Чернышевский как бы желает иметь последнее слово в споре, хорошенько закрепив то, что повторял своим судьям: меня должно рассматривать на основании моих поступков, а поступков не было и не могло быть».17844