Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:

Чтобы подчеркнуть контраст между персонажами на пике их подлинного самовыражения, они подробнейшим образом, как на театральной сцене, показываются в ключевых, завершающих эпизодах ночной пирушки: Ганин специально возвращается в комнату, где сидит пьяный Алфёров, который снова, уж в который раз, описывается в крайне неприглядном виде: «Ганин сел подле него и долго глядел на его пьяную дремоту», а затем, поняв бесполезность попыток найти с ним какой-то контакт, «Ганин … пристально глянул Алфёрову в лицо, – всё вобрал сразу: полуоткрытый, мокрый рот, бородку цвета навозца, мигающие водянистые глаза».2812 Весь этот пассаж явно взывает и к читателю, чтобы он тоже «всё вобрал сразу», – да полно, какой же должна быть Машенька при таком-то муже? И улыбается ему так же, как когда-то Ганину?

Однако Ганин, как бы не видя, не чувствуя намёков и предостережений автора, решительно ставит будильник Алфёрова на десять – нет, переставляет на одиннадцать часов утра и отправляется на вокзал встречать Машеньку – к поезду, прибывающему в 8.05. Много ли смотрит по сторонам человек, который несёт «чемоданы, как вёдра», после бессонной, с драматическими перипетиями ночи – с умирающим Подтягиным, с пьяным Алфёровым, – идя по знакомому маршруту и к ясно намеченной цели: встретить первую и незабвенную свою любовь? Но Ганин – не человек, а всего лишь персонаж, «раб на галере», послушный своему «антропоморфному божеству», и Набоков снова (как юному Лёвушке, как бродившему по улицам Берлина в гипнозе воспоминаний недавнему Ганину), теперешнему, решительному и целеустремлённому герою ниспосылает, для своих нужд, зрение художника и воображение поэта и философа. И по мере того, как «солнце постепенно поднималось выше и тени расходились по своим обычным местам, – точно так же, при этом трезвом свете, та жизнь воспоминаний, которой жил Ганин, становилась тем, чем она вправду была, – далёким прошлым».2821 Тонкими штрихами обозначает автор сопутствующую состоянию героя «прекрасную таинственность» окружающего его мира – его утреннее, после ночи, возрождение, что, понятно, символизирует приближение нового этапа жизни Ганина: ещё видимый, в конце улицы, освещённый солнцем угол только что покинутого дома, неожиданное для глаза расположение рассветных теней… И Ганин «думал о том, что давно не чувствовал себя таким здоровым, сильным, готовым на всякую борьбу. И то, что он всё замечал с какой-то свежей любовью... – поясняет автор, – это и было тайным поворотом, пробужденьем его».2832

Поворот пока тайный; и пока что, сидя на той же скамейке в скверике у вокзала, где он «ещё так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки», Ганин как будто бы по-прежнему пребывает в уверенности, что: «Через час она приедет, её муж спит мёртвым сном, и он, Ганин, собирается её встретить».2843 Вот бы и встретил… Ведь он, по настойчивому определению автора, из породы людей, которым свойственно «добиваться, достигать, настигать»… Да, многое пережито героями за эти годы, и прошлое, скорее всего, не вернуть… хотя, бывает, что и такое случается… Но дело уже не в этом. В тот момент, когда Ганин, споив Алфёрова, лишил его возможности встретить Машеньку, он отрезал себе путь к отступлению: встретить её, безотносительно ко всему последующему, он должен – это вопрос чести дворянина, благородного человека. Неужели же автор сподобится толкнуть Ганина на совершеннейшее бесчестие?!

Времени остаётся мало, поезд скоро прибывает, автору некогда, и он даёт Ганину подсказку – сразу после слов «собирается её встретить», но с нового абзаца: «Почему-то он вспомнил вдруг, как пошёл проститься с Людмилой, как выходил из её комнаты».2851 Это для Ганина «почему-то» и «вдруг» – автор же этот укол в подсознание готовил давно, вышеописанными безобразными, надуманными эпизодами и сопоставлениями Машеньки с Людмилой.

Разумеется, никаких прямых комментариев мы по этому поводу не найдем. Зато – начинается здесь новый пассаж, с нового абзаца и почти до самого конца этой, последней страницы романа, долженствующий – посредством развёрнутой и впечатляющей ассоциации – срочно произвести катарсис, тайный поворот преобразующий в явный. «А за садиком строился дом. Он видел жёлтый, деревянный переплёт – скелет крыши, – кое-где уже заполненный черепицей».2862 Применив приём переключения внимания, автор далее подкрепляет его подробным, последовательным рассказом, наглядно и убедительно подсказывающим герою перспективы его светлого будущего: «Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На лёгком переплёте в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь».2873

Подсказки работают и ведут к заключительной каденции: «…этот жёлтый блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем. Ганин глядел на лёгкое небо, на сквозную крышу – и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, – эти четыре дня были, быть может, счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал своё воспоминанье, до конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем. И, кроме этого образа, другой Машеньки нет и быть не может».2884 Последняя фраза, как судебный приговор, вынесена в самостоятельный абзац.

Ключевые слова в процитированном отрывке – исчерпал и насытился, то есть, надо понимать, утолил (томление) и избавился (от самого себя), как, спустя четверть века, объяснял Набоков замысел первого своего романа.2895 И Ганин, повинуясь воле автора, «дождался той минуты», когда прибывающий экспресс на его глазах «скрылся за фасадом вокзала» – и повернул на другой, «с приятным волнением» предвкушая, «как без всяких виз проберётся через границу, – а там Франция, Прованс, а дальше – море. И когда поезд тронулся, он задремал»,2906 – видимо, тем самым давая понять читателю, что решение было правильным, успокоительным, чести и совести не затронувшим.

Дочитав роман, можно, конечно, развести руками, ссылаясь на общепонятное: коллизии логики в отношениях между персонажами художественного произведения – дело и право автора, и обсуждать их бессмысленно. И всё же… Поскольку прототипы двух основных героев – реальные люди – Владимир Набоков и Валентина-Люся Шульгина, – простор для маневра в обращении с центральными образами романа – Ганиным и Машенькой – не может не быть сопряжён с определёнными, обязующими автора, границами моральной ответственности.

Начать с того, что для безукоризненного, «железного» крымского алиби Ганина (взятого Набоковым «напрокат», за отсутствием той же категории собственного), автор облачает своего представителя в форму кадрового офицера (Набоков в ней – непредставим!) и наделяет его, в превосходной степени, чувством долга и чести – ни к отречению, ни к бегству такой Ганин, по настойчивым уверениям Набокова, совершенно не способен, хотя до того – он, юный, никак не производил впечатления подобного типа характера, скорее наоборот. Но если уж он обрёл, по воле автора, такие черты, то, видимо, для того, чтобы не «истратиться» и не «промотать» свою мечту о встрече с Машенькой, – разве что «контузия в голову» помешает. Изобразив Ганина, в этом отношении, своим антиподом, Набоков, по молодости и неопытности, оказался в ловушке – те самые качества, которые необходимы были Ганину в Крыму, в Берлине оказались помехой. Даже с опостылевшей ему Людмилой жалость и чувство чести – «вот это движение – повернуться, уйти – казалось немыслимым»,2911 и только предстоящая встреча с Машенькой подвигла его на этот шаг. Но Ганин, изначально, как мавр, был обречён автором сделать своё дело и уйти, то есть всё-таки исчерпать воспоминание, насытиться им, и утолив, тем самым, томление (автора), помочь ему избавиться – но не от себя (этого Набоков не умел), – а от неё, Машеньки, коль скоро она «Тамаре» (Люсе), по собственному его признанию, «сестра-близнец».2922 И чем дальше, тем больше эта фальшь, эта искусственная роль, навязанная Ганину – «оловянному солдатику», подневольному порученцу, досадно отравляет все красоты воображения и стиля, коим уже отличился в этом произведении совсем ещё начинающий романист.

Какую же управу пришлось искать автору на им же внушённую, экстатическую мотивацию своего героя увезти Машеньку куда-нибудь подальше и работать там для неё «без устали»? Единственный способ, который придумал Набоков, чтобы переубедить Ганина, – Машеньку подретушировать, подпортить ей репутацию, чтобы Ганин понял: Машенька его памяти осталась в прошлом, а та, которая приезжает, – совсем не та. Над этой лоботомией работали трое: Людмила, Алфёров и Сирин, начинающий, талантливый, но неопытный ещё прозаик, взявшийся руководить сложной хирургической операцией без надлежащих навыков и потому оставившей по себе грубые швы. Оба персонажа, рекрутированные автором на подмогу, – и только для этого они и допущены в роман, – настолько не вяжутся с образом Машеньки, что кажутся кое-как сработанными марионетками, неуклюже выполняющими какие-то непристойные пассы по наущению автора, мнящего себя «антропоморфным божеством», пока ещё, однако, – очень антропоморфного, но далеко не божества.

В самом деле, ну что общего между Машенькой – такой живой, трепетной, неповторимой, и Людмилой – каноническим образцом пошлости. Какие бы испытания ни постигли Машеньку, что бы ни пришлось ей претерпеть в жизни, какую бы печать на её судьбе и характере ни оставили следы того страшного в России времени, она, в исходном своём анамнезе, изначально и навсегда, органично и непреодолимо – отрицание всего, что есть в Людмиле. И наводить на неё тень Людмилы – кощунство злой и слепой руки.

Алфёров же, в роли невольного, бессознательного (и восторженного!) очернителя образа Машеньки был бы просто смешон, если бы не резонёрствовал под диктовку автора, который, окопавшись в тесноватой и темноватой суфлёрской будке, сам не очень-то ведал, что присочинял. И сам, вместо Ганина, начинал приобретать облик «не очень приятного господина».

Как ни странно, но именно Машенька – и только она, – несмотря на все усилия навести на неё порчу, уцелела в первозданном своём, подлинном виде: цитируя автора, «всё так же горят и посмеиваются татарские глаза». Так, порой, милая рожица, нарисованная ребёнком, а потом, по какому-то непонятному побуждению, им же зачёркнутая-перечёркнутая, продолжает, как ни в чём не бывало, улыбаться ему сквозь беспорядочные штрихи. И так улыбаются, с разорванной гневной рукой фотографии, прежние любимые.

Поскольку одними негативными стимулами для запланированного финала не обойтись и гнетущее настроение в концовке романа очевидно неуместно – не впадать же герою снова в депрессию, – путь Ганина на вокзал Набоков сопровождает описанием рассветного, радостного, солнечного пейзажа, знаменующего возрождение полноты жизни, по контрасту с магическими тенями прошлого, оставленными там, в пансионе, и в ночных блужданиях бесприютного эмигранта Ганина. Если четыре дня назад, распрощавшись с Людмилой, Ганин «почувствовал, что свободен», – ведь: «То, что случилось в эту ночь, то восхитительное событие души, переставило световые призмы всей его жизни, опрокинуло на него прошлое»,2931 – то теперь, после всего пережитого, при ясном свете дня, к нему возвращается, в новом, преображённом виде, настоящее. «Световые призмы» снова переставлены, да так, чтобы даже с тяжёлыми чемоданами, и снова, на нужное автору время, в долг, Ганин обрёл его зрение и восприятие и начал испытывать «восхитительное событие души», просто глядя вокруг и видя обычные картинки утреннего города. И из всех этих, радующих Ганина впечатлений, он оказывается больше всего ведомым теми, которые сулят будущее – строящийся дом, и на скелете крыши один из рабочих, который «как будто собирался улететь». Очень уместно и конструктивно сразу после мелькнувшего воспоминания о том, как он простился с Людмилой и выходил из её комнаты.

Поделиться с друзьями: