Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
На самом же деле утрата «старого мира» и составление «каталога утраченного» восходят к тому дню – 2(15) ноября 1917 г., когда Набокову пришлось покинуть родной дом и проехать «по всему пространству ледяной и звериной России».1093 В первой главе «Других берегов», оглядываясь на «старый мир», Набоков писал: «В это первое необыкновенное десятилетие века фантастически перемешивалось новое со старым, либеральное с патриархальным, фатальная нищета с фаталистическим богатством».1104 Это, так сказать, взгляд-макро, и – совершенно другой – на благословенный семейный анклав-микро: «…устойчивость и гармоническая полнота этой жизни … и управляет всем праздником дух вечного возвращения».1115 Рухнули оба мира: «Когда в ноябре этого пулемётного года (которым, по-видимому, кончилась навсегда Россия, как, в своё время, кончились Афины или Рим), мы покинули Петербург».1126
Интересно, что здесь Набоков почти цитатно повторяет мнение одного из персонажей «Подвига» – романа, написанного им в 1930 г., – не слишком симпатичного профессора русской словесности и истории в Кембридже, Арчибальда Муна, полагавшего, что России, как и Вавилона, уже нет: «Он усматривал в октябрьском перевороте некий отчётливый конец».1137 Нельзя сказать определённо, разделял ли этот взгляд автор романа в период его создания, но в автобиографии это очевидно. И так же очевидно, что двадцатилетнему Набокову, только что поступившему в Кембридж, до таких выводов было ещё очень далеко. Для него, как оказалось, Кембридж «существует только для того, чтобы обрамлять и подпирать мою невыносимую ностальгию».1141
Но какая бы «длинная серия неуклюжестей, ошибок и всякого рода неудач и глупостей» ни закружила Набокова в новой, незнакомой для него обстановке, и как ни странно ему было думать о себе как об «экзотическом существе, переодетом английским футболистом», и какую бы опись «маскарадных впечатлений» ни приходилось составлять»,1152 – во всей этой круговерти уже был тот ориентир, та единственная, но необходимая точка опоры и точка отсчёта, которая позволила Набокову не заблудиться в «чаще жизни», а распознать свой путь, свой узор. Волшебный фонарь ностальгии принялся так менять светотени, чтобы они не упускали из виду главную цель – во чтобы то ни стало удержать в фокусе Россию.
«Красочное младенчество, – вспоминал Набоков, – которому именно Англия, её язык, книги и вещи придавали нарядность и сказочность»,1163 отступило куда-то, в почти нерелевантную даль: «И вообще всё это английское, – размышляет герой “Подвига”, – довольно в сущности случайное, процеживалось сквозь настоящее, русское, принимало особые русские оттенки».1174 В эссе «Кембридж» Набоков с какой-то даже отчаянной страстью, залихватски, поистине «по-русски» восклицает, что вот «…кажется, всю кровь отдал бы, чтобы снова увидеть какое-нибудь болотце под Петербургом».1185 Вторя ему, Мартын в «Подвиге» «дивясь, отмечал своё несомненное русское нутро».1196
Это, порождённое ностальгией (прошедшей через испытание депрессией – «часами сидел у камина, и слёзы навёртывались на глаза»)1207 переосмысление самоидентификации вызвало цепную реакцию переоценок, имевших долгосрочные последствия для жизни и творчества Набокова. Кембридж оказался первой и немаловажной узловой станцией, на которой ему пришлось выбирать маршрут дальнего следования.
Прежде всего, как и герой «Подвига» – Мартын, – Набоков «то и дело чуял кознодейство неких сил, упорно старающихся ему доказать, что жизнь вовсе не такая лёгкая, счастливая штука, какой он её мнит».1218 Шокированный непониманием произошедшего в России даже со стороны тех своих знакомых английских студентов, которых он считал «культурными, тонкими, человеколюбивыми, либеральными людьми», но которые «начинали нести гнетущий вздор, как только речь заходила о России»,1221 – он, слывший «иностранцем» в Тенишевском училище за то, что в разгар Первой мировой войны писал любовные элегии, теперь «много и мучительно спорил … о России».1232 По собственной инициативе выучив наизусть лекцию, написанную по-английски отцом, он, в качестве оппонента докладчику, принял участие в университетской дискуссии на тему «Об одобрении политики союзников в России». Текст лекции отнюдь не одобрял заигрываний британских властей с большевиками и призывал их оказать помощь Деникину и Колчаку. Не имея опыта участия в публичной политической дискуссии, Набоков-сын, изложив заученное, выдохся и замолк: «И это была моя первая и последняя политическая речь».1243 Категоричность этого заявления не вполне соответствует действительности. Хотя сам жанр (политической речи) как таковой, действительно, исключительно редко практиковался в литературном творчестве Набокова, однако суть темы, её проблематика – новая, большевистская Россия, – возникнув в Кембридже, спустя десятилетие в Кембридж же и вернулась – зловещей Зоорландией в «Подвиге», найдя затем продолжение в Германии, заимевшей к этому времени свою, нацистскую Зоорландию, вдохновившую Набокова на целый ряд произведений, в которых подобного типа общество легко угадывается. Как отмечал Г. Струве, Набоков «отразил терзания политически напряжённых 30-х гг. в большей степени, нежели другие писатели-эмигранты».1254
В Америке две Зоорландии Набокова объединились в одну эклектическую в романе «Под знаком незаконнорожденных», изданном в 1947 г., на пике холодной войны. Просоветские настроения леволиберальных американцев во время Второй мировой войны и официальная установка на политкорректность по отношению к СССР, союзнику по антигитлеровской коалиции, возмущали Набокова настолько, что он открыто шёл на «нарушение принятых норм», заявляя, что между Германией Гитлера и Советским Союзом Сталина существует глубинное, органическое сходство. Об этом, несмотря на возражения со стороны руководства Уэлсли, колледжа, куда он незадолго до того (и не без труда) устроился на работу, Набоков предупреждал ещё в 1941 г.1265 В 1943 г., намеренно эпатируя просоветский журнал «Новоселье», он посылает туда стихотворение, которое, как ни странно, всё-таки напечатали:
КАКИМ БЫ ПОЛОТНОМ
Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства – нет, о, нет,
ещё я духом жив, ещё не сыт разлукой,
увольте, я ещё поэт.
Кембридж, Масс.
1944 г.1271
В «Других берегах» Набоков счёл необходимым специально обратить внимание русскоязычного читателя на то, что он и в Америке полагал своим долгом обличать преступную роль большевиков в трагедии, произошедшей в России: «В американском издании этой книги мне пришлось объяснить удивлённому читателю, что эра кровопролития, концентрационных лагерей и заложничества началась немедленно после того, как Ленин и его помощники захватили власть».1282 Таково, в самых общих чертах, многолетнее эхо того неудачного дебюта кембриджского политического оратора, политические споры вскоре забросившего, да и впоследствии предпочитавшего позиционировать себя как человека якобы аполитичного. Но и в творчестве, и в «узоре жизни» этот след более, чем очевиден – след деятельности человека, ненавидевшего насилие и отстаивавшего свободу.
При всём при том, задним числом можно только порадоваться, что тогда, молодым, в Кембридже, он «очень скоро … бросил политику и весь отдался литературе… Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырём углам моего мира».1293 Место трёх ипостасей писателя, как их впоследствии определял для студентов преподававший в Корнелльском университете Набоков, – рассказчика, учителя и волшебника, – занял, как никогда прежде и почти вытеснив всё остальное – ученик: «…страх забыть или засорить единственное, что я успел выцарапать, довольно, впрочем, сильными когтями, из России, стал прямо болезнью … я мастерил и лакировал мёртвые русские стихи… Но боже мой, как я работал над своими ямбами, как пестовал их пеоны…»1304 Купив случайно, на книжном лотке в Кембридже, четырёхтомный словарь Даля, он читал его ежевечерне.
Анахоретом, однако, отнюдь не став, обаятельный и весёлый студент Владимир Набоков имел «множество других … интересов, как, например, энтомология, местные красавицы и спорт. Я особенно увлекался футболом…».1311 И постепенно так перестраивались, преображались и притирались друг к другу разные приоритеты, что первоначальная анархия начала складываться в новую устойчивую иерархию, своего рода «хорошо темперированный клавир». Врождённый композиционный талант и целеустремлённость, вкупе с радостным восприятием жизни, вознаградили Набокова достижением «состояния гармонии»: Кембридж теперь уже не казался обрамлением и стражем ностальгии, а обнаружилась в нём «тонкая сущность … приволье времени и простор веков», и частица английского, заложенная с детства, оказалась живой, и он «почувствовал себя в таком же естественном соприкосновении с непосредственной средой, в каком я был с моим русским прошлым».1322 Но произошло это, опять-таки, только после того, как «кропотливая реставрация моей, может быть, искусственной, но восхитительной России была, наконец, закончена, то есть я уже знал, что закрепил её навсегда».1333
Спустя годы, в воспоминаниях, заключительный аккорд, подводящий итог кембриджскому периоду, звучит совсем уже невозмутимо эпически: в конце концов, и до революции он «рассчитывал закончить образование в Англии, а затем организовать энтомологическую экспедицию в горы Западного Китая: всё было очень просто и правдоподобно, и в общем многое сбылось».1344 Чтобы, оглядываясь на прошлое, заявить такой высокомерно заоблачный и намеренно сублимативный, обобщённый взгляд, Набокову понадобилось больше тридцати лет. Выпускнику же Кембриджа было не до подобных снисходительно-философических рассуждений. «Гармония», с трудом достигнутая в щадящей, камерной атмосфере в общем-то идиллического Кембриджа – Кембриджа «of sweet memories»,1355 масштабно вряд ли годилась для будущих континентальных запросов, ожидавших его в Берлине, – даже при относительно спокойном, эволюционном течении «чащи жизни». Но… готовиться к выпускным экзаменам ему пришлось, поставив перед собой фотографию погибшего отца (матери писал, что это ему помогает).1366
ДРАМА ЖИЗНИ И ЖАНР ДРАМЫ
В судьбу они верили оба – отец и сын. Владимир Дмитриевич, человек абсолютной личной чести, из тех, кого называют «рыцарь без страха и упрёка», знал, что охотились за ним давно: с того, ещё 1903 года, когда, после кишинёвского погрома, он написал статью «Кровавая кишинёвская баня», из-за которой попал в чёрные списки черносотенцев. После 1905 года и особенно Февральской революции 1917-го, к ним присоединились большевики-ленинцы (выражение «враг народа» было придумано Лениным специально для представителей кадетской партии, одним из самых видных основателей и членов которой являлся В.Д. Набоков). После Октябрьского переворота, вспоминал В.В. Набоков, «избежав всяческие опасности на севере, отец … присоединился к нам в Крыму», но и здесь «новенькие Советы» и представлявшие их «человекообразные», «опытные пулемётчики и палачи», вероятно, «в конце концов, до него бы добрались».1371 Однако тогда, по-видимому, «несколько линий игры в сложной шахматной композиции не были ещё слиты в этюд на доске».1382