ЖАНРЫ

Начало конца комедии

Конецкий Виктор Викторович

Шрифт:

– - Везло вам на людей.

– - Да, -- просто согласился он.

Передо мной тихо дымил большой сигарой белоголовый моряк и спокойно говорил какие-то простые вещи. Что вот, мол, он и "Анну Каренину" недавно перечитал и ему открылись новые глубины и он получил особые радости. Он говорил еще мне об истоках американского характера и рассуждал о влиянии Библии на служебное положение квакера-стивидора в портах на реке Святого Лаврентия и давал рекомендации построже приглядывать за капитанами буксиров на Миссисипи и вспоминал о математически-лихой манере американских лоцманов, которые вводят океанское судно в док, швартуют его, отшвартовывают и выводят из дока за двадцать восемь -- тридцать минут.

Я слушал его, говорил сам, очень стараясь говорить умно и оставить добрую память, и все ловил себя на черной зависти к той жизни, которую он вел на шестьдесят первом году. Я видел, как осознанность проживаемой жизни, следование самим для себя созданным и нареченным канонам приносит человеку душевный пен кой в штормовой толчее, судорогах и верчении нынешнего дня. А начинается все с простого -- с уважения к самому себе: не лги -- раз, попросись на торпедные катера -- на самое отчаянное, опасное и мстительное,-- если на родину нападут враги -- два. Ну, а остальное уже мелочи: не следует пить остывший чай, если можно заварить новый. Скатерть на твоем столе должна быть холодной и белой, когда ты принимаешь гостя и когда не принимаешь его. Растения в твоем жилье должны радоваться жизни, как здоровые дети. Попугай должен любить тебя и не быть при этом навязчивым, как хорошо воспитанные дети. И тогда можно будет сказать, что ты мудрец и философ.

И прекрасное будет открываться тебе даже в густеющей подлости мира, стоящего на водородных бомбах, как на древних китах.

...Донеслось две двойных склянки, то есть прочаевничали мы до двух ночи. Пора было и честь знать.

Додонов оделся в канадку проводить гостя до трапа и -- соединить приятное с полезным -- обойти свой спящий левиафан. Я тоже оделся и получил в обмен на свою визитную карточку -- его, хотя оба мы знали, что специально искать встречи не станем.

– - Рубку хотите взглянуть?
– - спросил старый капитан.
– - Тридцать семь шагов от крыла до крыла, --объявил он, когда мы поднялись в рубку.
– - Сорок семь от борта до борта.

Он погасил свет, и нам открылся широкий вид в ночь и на Антверпен -далекие шпили соборов в ночном городском зареве, факел горящего газа, черные провалы новых небоскребов. И близко неоновая надпись на стенке дока: "НЕ БРОСАТЬ ЯКОРЕЙ!" Надпись отражалась в нефтяной воде.

– - Не будем, не будем бросать, успокойтесь!
– -пробормотал старый капитан.
– - А то его потом и не отмоешь... А если судьба спросит, куда я хочу перед смертью в последний раз сплавать, знаете, что я у нее попрошу? В Антарктику попрошу последний рейс у судьбы. Помните у адмирала Берда?
– - и он процитировал несколько замечательных строк о сатанинском величии антарктических ледяных морей.

Мне судьба, судя по всему, последним рейсом послала Антверпен, а в Антарктике я ни разу не был. И от этого даже вздохнулось среди глухой тишины ночной рубки.

Несколько минут мы еще помолчали, глядя на Антверпен и думая каждый о своем.

И, вероятно, я думал о том, что в часовне святого Джеймса, где спит сейчас Питер Пауль Рубенс, я тоже никогда не был. И в самом высоком соборе Антверпена Нотр-Дам я тоже не был, хотя многократно околачивался рядом -- в гигантском универмаге и покупал там резиновых рыб. Единственное место в Европе, где продают таких замечательных надувных рыб... Но вполне может быть, что я думал и о еще более прозаических вещах. Может быть, вспоминал, как однажды выбирался отсюда через Ройярский шлюз -- он был виден с мостика "Чернигорода", --а подходной канал к шлюзу почти перпендикулярен Шельде, и когда на реке господствует сильное отливное течение, то высовываться в нее надо очень осторожно, а я высунулся неосторожно и потому порвал буксир и чуть не навалился на пассажирский лайнер, который шел вверх по течению вообще без буксиров... Но вернее всего я все-таки подумал тогда о Миделэйм-парке и скульптурах, которые живут там на такой же свободе, как деревья и травы. В этом парке штук двести знаменитых скульптур пасутся на открытом воздухе -- я обязательно должен был вспомнить Миделэйм-парк, потому что был в

нем.

– - Никто не знает, где верх у куполов наших церквей -- вдруг сказал старый капитан, -- Никто не знает -- в небесах корни наших луковок или в небесах их ростки, а со шпилями все ясно...

– - Можно интимный вопрос?
– - спросил я.

– - Да.

– - Вы много любили в жизни?

– - Странно, -- сказал он, покручивая пальцем круглое стекло снегоочистителя.
– - Я вообще-то не очень жалую откровенности между чужими людьми... А с вами чего-то разболтался до безобразия. И на этот вопрос отвечу. Я, знаете ли, однолюб. И тем, если хотите знать, горестно счастлив.

Я наконец вспомнил, кого он мне смутно напоминал все время нашей встречи. В блокадную зиму у нас был учитель, математик: "Дети, простите меня, я буду объяснять только один раз: у меня нет сил, дети". Он умер у доски, записав на ней каллиграфическим почерком задание.

Было стыдно вести себя в некотором роде навязчивым и нахальным репортером, но я не удержался и задал еще один вопрос -- теперь уж наверняка последний:

– - Смерти очень боитесь?

– - Смерть? Конечно, все чаще думаю о ней. Но я и всю жизнь думал. Понимаете, нет "Я". Есть "Мир плюс Я". Есть только эта система, эта сумма. Когда умру я, изменится и весь мир, ибо нарушится сумма. Таким образом, я буду существовать и дальше самим этим изменением. Конечно, страшно. Но не очень. Нет, не очень.

Мы вышли к трапу. Еще ниже были запыленные апатитом палубы "Чернигорода" и его пустые, бездонные трюмы.

Додонов спустился к трюмам, а я на пустынный ночной причал.

На пути от "Чернигорода" до Альбертдока меня окружала свежая, еще пахнувшая снегом, хотя он уже полностью исчез, тишина. И только недалеко от "Обнинска" попался навстречу негр, который волок куда-то девицу лет сорока с гаком. Девица радостно хихикала и игриво хлопала по черной негритянской голове серебряно-седым париком.

А мои болезные голубчики вместо того, чтобы спать и накапливать силы для новых подвигов, сидели в красном уголке, где не было ни одного растения и ни одной акварели, если не считать серого заголовка стенгазеты и парочки лозунгов. И не просто сидели, а кусались и лаялись над шахматной доской, как пес с котом, ибо боцманюга вечно брал ходы назад, а чиф этого не делал, но и удержаться от попреков тоже не мог.

– - Ну как, хорошо здесь штурманец с "Чернигоро-да" хвостом перед вами вилял?
– - спросил я.

– - Вилял. Все по форме. Зачем только это надо было?
– - пробурчал Антон Филиппович и запустил ложку в бачок с макаронами. Бачок стоял рядом на столе, а боцманюга был из тех суперморяков, которые способны есть макароны с мусором, то есть с фаршем -- дежурное флотское блюдо -- даже за час до прихода в родной порт.

– - Он нам по мату вкатил, -- объяснил чиф.
– - На двух досках играл. И настроение испортил.

– - Ишь, какой маленький запас хорошего настроения, -- сказал я, бодрясь, ибо и у меня настроение стало портиться от сознания, что моих любимых голубчиков здесь побил этот продукт современной эпохи.
– - А что, Степан Иванович, он здорово играет?

– - Дебюты знает -- вот и выигрывает, -- сказал чиф и запыхтел от раздражения.

– - Пристал к нам с теорией, как вошь к солдату, -- сказал боцманюга.

– - А кто же вам мешает дебюты знать?
– - спросил я.
– - Их от вас в сейф прячут?

– - Вот пусть он у меня без дебютов выиграет!
– - сказал боцман, заглатывая макароны.

– - Вопль верблюда в тундре!
– - уныло высказался Степан Иванович.
– Конечно, какое-то хамство в любой теории есть, но оно у порядочных людей только зависть вызывает. И ничуть оно не меньше, чем твое, Антон Филиппович, когда ты четыре хода назад взял...

Поделиться с друзьями: