Начало конца
Шрифт:
– Вот я и пришел выяснять, по настоянию Надежды Ивановны. Впрочем, хрен редьки не слаще.
– Желаю хорошего диагноза. Дитя мое, нам надо торопиться.
– Да, правда. Вот что, – обратилась Надя к Вислиценусу. – Вы завтра вечером свободны?
– Детка, ты, кажется, забываешь, что мы завтра выезжаем за город.
– К той старой дуре? Совершенно забыла. Тогда обстряпаем это послезавтра. Я вам позвоню, в девять утра не слишком для вас рано? Отлично, значит, я вам звякну послезавтра в девять. Постойте, а как же я буду знать, что вам сказал Фуко по сути дела?
– Вот тогда и узнаете.
– Послезавтра? Нет, я хочу знать раньше. Но, в самом деле, сегодня мы в разгоне, и позвонить будет неоткуда. Хорошо, послезавтра. Я уверена, впрочем, что вы совершенно здоровы. Вид у вас вполне приличный, только немного усталый, верно, вы…
– Надя, я спешу.
– Если вы спешите, – сказала сердито Надя, повернувшись к Кангарову, – то ведь услуги переводчицы вам, кажется, сегодня больше не понадобятся? – Она подчеркнула слово «переводчицы». – Со всем тем я сейчас послушно последую за вами. Надо исполнять консинь [123] строгого начальства, – обратилась она, принужденно смеясь, к Вислиценусу. – Вот что еще вы мне скажите: вы с нашим командармом Тамариным хороши?
123
Инструкция (фр. consigne).
– Никогда его не вижу.
– Но звать вас с ним можно?
– Очень рад.
– Есть, как говорит у нас один наш сослуживец. Я вас позову с ним… Впрочем, еще не знаю. Оказывается, мы пробудем во Франции больше, чем предполагалось. Есть!
Она, сияя улыбкой, протянула ему обе руки. Вислиценус смотрел на нее с грустью: от этого тоже ничего не осталось. «Вылечился не на 100, но на 75 процентов. Вот бы и от астмы так! Она ли стала другая, или я, или мы оба? – думал он, провожая их взглядом. Кангаров явно от него бежал. – Должно быть, уже кое-что пронюхал. Сейчас он будет ее ругать. Впрочем, она тоже не так жаждет меня видеть: «я вас позову с ним», то есть отделаюсь сразу от обоих старичков». Он подошел к окну и, увидев сыщика, с улыбкой подумал, что если плюгавый человек от ГПУ, то в донесении будет упомянут и Кангаров. «Еще там вообразят, что он назначил мне здесь конспиративное свидание». Эта мысль доставила ему удовольствие. Надя и Кангаров вышли из подъезда. Они шли молча. «Верно, на лестнице началась семейная сцена. И это «если вы спешите» тоже вышло по-семейному, хоть она, кажется, именно хотела показать, что он только начальство. Показывай что хочешь, если уже надо что-то показывать. Мне все равно. Или почти все равно…»
II
Профессор Альбер Фуко, старый бездетный вдовец, по внешности напоминавший Клемансо и с 1918 года почти бессознательно чуть подчеркивавший это сходство, с раннего утра работал в своем кабинете. До больницы он обычно читал новые журналы и исследования, относившиеся к разным областям медицины, в особенности к тем, в которых он был признанным королем. Его имя встречалось в чужих работах постоянно, почти всегда с самыми лестными эпитетами. Были весьма лестные слова и в работе, попавшейся ему в это утро. Тем не менее в ней его теория подвергалась критике, столь же резкой по существу, сколь вежливой и почтительной по форме. Статья крайне задела профессора Фуко. Хотя по привычке он, читая, со злобой бормотал: «Этакий осел!.. Какой, однако, невежда!» – все же чувствовал, что работа серьезная, что над ней надо очень подумать.
Ровно в 8 часов 30 минут в кабинет испуганно постучал камердинер и сообщил, что автомобиль подан. По дороге в больницу профессор обдумывал свою лекцию. Он, собственно, не собирался говорить о том вопросе, к которому относились возражения новой работы. Но теперь решил его коснуться, пока начерно, и заранее предвкушал удовольствие от своего ответа.
В больнице появление профессора Фуко, как всегда, вызвало панический трепет: все подтянулись, ассистенты, врачи, сиделки, сторожа, даже больные. Профессор переходил от кровати к кровати, вглядывался в больных холодным, проницательным, все сразу замечающим взглядом, задавал короткие вопросы, осматривал новых пациентов и ставил диагноз, не обращая почти никакого внимания на почтительные соображения робко следовавшего за ним врача. Несмотря на страх и нелюбовь, которые он внушал большинству окружавших (студенты и врачи называли его l’animal [124] ), слушали профессора благоговейно, порою с истинным восторгом: он все знал, все видел насквозь и в несколько минут замечал то, чего не могли заметить люди, месяцами следившие за больным. В больнице и в медицинском мире его окружала атмосфера подобострастия, трепета, зависти и восхищения; помимо того, что почти все врачи так или иначе от него зависели по конкурсам, диссертациям, местам, практике, он считался гордостью французской науки, гениальным диагностом и первым в мире врачом по сердечным болезням.
124
Животное (фр.).
Все же лекция, которую он прочел, вызвала после его ухода у наиболее одаренных слушателей, не вполне слепо в него веривших, некоторое смущение, вздохи, покачивания головой. Он говорил очень хорошо и в защите теории, носившей его имя, проявил обычную ясность мысли, обычный логический блеск. Доводы старого профессора были сильны и еще усиливались от его громадного авторитета. Тем не менее даже в собственной его больнице лучшие врачи считали теорию Фуко устарелой, неверной, опровергнутой новейшими данными французской, австрийской, американской науки. Ближайший его ученик – тот, которому, по общему молчаливому признанию, должны были со временем достаться больница и кафедра профессора, – слушая, с грустью думал, что великий диагност на старости лет все больше становится душителем мысли и препятствием к развитию медицины: всем было известно, что недавно карьера одного молодого даровитейшего врача, осмелившегося выступить против теории Фуко, была им безжалостно разбита.
Утро в больнице прошло спокойно: грозы, брани, разносов не случилось. Затем профессор посетил двух больных на дому. Оба визита его раздражили. Первый пациент был здоровый человек, очевидно, считавший, что его богатство дает ему право отнимать даром время у профессора Фуко. Второй пациент, напротив, умирал – тут к старому профессору, как это бывало очень часто, обратились в минуту последней крайности: уж если он не поможет, то не поможет никто. Старик только развел руками и, удалившись на совещание с постоянным врачом больного, не спросив мнения товарища даже из вежливости, сердито сказал, что совершенно напрасно было его вызывать: «Vous finirez par me faire voir le pante r'efroidi…» [125] Он любил грубый медицинский жаргон. «Ничем на тебя, животное, не угодишь! – подумал с недоумением врач. – Приехал на десять минут, получил огромный гонорар, какого никому не платят, казалось бы, благодари…»
125
«Кончится тем, что вы будете вызывать меня к покойникам!.» (фр.).
Вернувшись в свой особняк, профессор Фуко очень плотно позавтракал. В его годы полагалось бы есть поменьше, но он не хотел лишать себя последнего удовольствия: к собственной досаде, замечал, что это удовольствие занимает в его жизни все большее место. В виде уступки медицине или, точнее, химии (в нее верил больше, чем в медицину) он ел богатые витаминами вещества – в витамины поверил далеко не сразу, но поверил. После завтрака он лег спать на четверть часа: камердинеру всегда приказывалось будить его ровно через пятнадцать минут; засыпал он тотчас, и короткий сон его освежал. Затем он сел за письменный стол и стал читать: остававшийся до приема пациентов час предназначался для чтения книг, не имевших отношения к медицине. Читал он преимущественно труды по истории человеческого невежества, а также книги общепризнанных мыслителей, выдержавших испытание столетий. Теперь читал Спинозу, которого особенно любил: понимал его по-своему и между строчками произведений Спинозы усматривал мировоззрение, довольно близкое к своему собственному.
«Божье могущество, – читал он в этот день, – делится на обычное и необычное. Его обычное могущество заключается в том, что Он поддерживает мир в определенном установленном порядке. Необычным же своим могуществом Он пользуется тогда, когда желает что-либо совершить вне законов природы: например, чудеса, вроде того, что Он дает речь ослице или разрешает появление ангелов и прочее тому подобное. Можно, впрочем, с полным основанием усомниться в этом последнем роде могущества Божия, ибо чудо было бы еще большим, ежели бы Он правил миром по раз навсегда данным и неизменным законам вместо того, чтобы в угоду неразумию людей изменять законы, столь превосходно Им установленные по Его собственной воле…» «Sacr'e Juif» [126] , – пробормотал с усмешкой профессор. Был очень доволен тем, что нашел новое подтверждение своему пониманию Спинозы, и решил обратить на эту страницу внимание своих товарищей философов. Выписки не сделал, так как память у него, громадная от природы и развитая бесчисленными труднейшими экзаменами, и теперь, на исходе седьмого десятка, служила ему без отказа, так же безошибочно, как тридцать лет тому назад. Подумал, что и собственная его жизнь идет по раз навсегда установленным законам. Если что нарушить в этом размеренном по часам огромном труде, все пойдет прахом: «заговорит ослица»…
126
«Проклятый еврей» (фр.).
Отрываться от книги ему не хотелось, но в 2 часа 30 начинался прием пациентов на дому. Секретарша испуганно подала ему список. Он сердито пробежал: «Много есть на свете богатых болванов…» Профессор зарабатывал огромные деньги – говорили, что у него двадцать пять или тридцать миллионов, – и не проживал четверти своего дохода – пропорция, редкая даже во Франции. Деньги мало интересовали Фуко, тем более что его наследниками были какие-то племянники и внучатые племянницы (бульшую часть своего богатства он завещал Пастеровскому институту). С пациентов у себя на дому он брал обычно по шестьсот франков; иногда сам удивлялся, почему именно шестьсот – и цифра ведь какая-то неровная. Впрочем, часто делал отступления от правил, особенно, если болезнь у пациента была интересная. Нередко отсылал богатых больных к своим ученикам и, напротив, лечил совершенно бесплатно бедняков. Не всем людям, называвшим его l’animal за резкость и суровость, было известно, что он немало жертвует на благотворительные дела и раздает просителям, притом без малейшего шума. Реклама была ему совершенно не нужна: он состоял членом многих академий и ученых обществ, имел большой офицерский крест Почетного легиона и несколько иностранных, преимущественно экзотических орденов; его неоднократно вызывали за границу или в колонии к разным королям, шахам, магараджам, как и к просто богатым до ошаления людям.
Первый пациент, советский посол, являлся уже вторично, хотя сразу был поставлен вполне успокоительный диагноз. «Этому господину лечиться не от чего, кроме неизлечимой мнительности и столь же неизлечимой глупости…» Люди сами по себе мало интересовали профессора Фуко, но для того, чтобы разгадывать их болезни и, когда можно (то есть сравнительно редко), их лечить, надо было понимать умственное и душевное устройство каждого больного. Профессор и в самом деле был чрезвычайно проницателен. Так, после первого же приема Кангарова он не только раз навсегда, на всю жизнь, запомнил все особенности его организма, в медицинском отношении не интересные, но и очень верно определил характер пациента. Спросил себя, кем при этом господине состоит пришедшая с ним очень милая и хорошенькая девушка, и, собственно, больше из-за нее не ответил отказом на радостную просьбу посла: «Быть может, вы, господин профессор, разрешите снова явиться к вам с электрокардиограммой и с анализом?» – «Буду очень рад, хоть в этом никакой необходимости нет», – сказал он сухо. Поэтому теперь пришлось снова потерять полчаса времени, которое гораздо лучше было бы потратить на чтение Спинозы.