Начало
Шрифт:
А глаза существа – мертвые, остекленевшие – оставались тусклыми даже в лунном свете. И что хуже всего, они горели бешеной энергией, бегали из стороны в сторону и наконец остановились на Заке. Мужчина смотрел на него снизу вверх, и выражение его глаз было трудно определить.
Зак сжался, отпрянул от окна, испуганный до смерти и шрамом, и этими пустыми глазами. Что они выражали?..
Он узнал этот шрам, и что он означал, Зак тоже знал. Шрам, оставшийся после вскрытия трупа. Но как такое могло быть?
Он вновь рискнул выглянуть из окна, очень осторожно, – улица была пуста. Голый мужчина ушел.
А был ли он? Может, от недосыпа начались галлюцинации? Голые мужские трупы, шагающие по улице… Мальчику, родители которого были в разводе, пожалуй, не следовало говорить о таком с психотерапевтом.
И тут Зака осенило: голод. Вот что это было. В мертвых глазах, которые на него смотрели, читался неутолимый голод.
Зак накрылся одеялом и зарылся лицом в подушку. Исчезновение голого мужчины не успокоило его, скорее наоборот. Мужчина ушел и теперь мог быть где угодно. Скажем, на первом этаже, куда можно попасть, разбив кухонное окно. Вот он поднимается по лестнице, идет очень медленно – что, шаги уже слышны? – выходит в коридор рядом с комнатой Зака. Тихо трясет ручку двери – замок там давно сломан. Вот он входит, приближается к кровати, а потом… Что потом? Заку было страшно – он боялся голоса мужчины, боялся его мертвого взгляда. Потому что нисколько не сомневался, что видел мертвеца, пусть тот и двигался.
Зомби!
Зак спрятал голову под подушку, его сердце и разум переполнял страх. Мальчик молился о скорейшем приходе рассвета, который только и мог его спасти. Он не любил первые лучи солнца, потому что ненавидел школу, но сейчас он просил утро прийти как можно скорее.
На другой стороне, в доме напротив, погас свет телевизора. По пустой улице далеко разнесся звук разбившегося стекла…
Энсель Барбур тихо бормотал себе под нос, бродя по второму этажу своего дома. Он был в тех же футболке и трусах, в каких лег в постель, когда пытался уснуть. Его волосы торчали в разные стороны, потому что он постоянно их дергал. Энсель не понимал, что с ним происходит. Анна Мария подозревала, что у него температура, но, когда подошла к мужу с термометром, Энсель пришел в ужас от мысли о том, что эту штуку придется сунуть под воспаленный язык. У них был и ушной термометр, для детей, но Энсель не мог усидеть на месте достаточно долго, чтобы получить достоверный результат. Анна Мария положила руку ему на лоб и определила, что он горячий, очень горячий, впрочем, это Энсель мог и сказать.
Жена была вне себя от ужаса, он видел. И Анна Мария не пыталась этого скрыть. Для нее болезнь означала подрыв священных устоев их семейной жизни. Любые желудочные недомогания детей воспринимались с тем же страхом, с каким кто-либо иной отнесся бы к плохому анализу крови или появлению необъяснимого вздутия на коже.
«Вот оно! – читалось на лице Анны Марии. – Начало жуткой трагедии, я так и знала, что она обрушится на нас!»
А Энсель уже с трудом терпел странности жены. Потому что с ним происходило что-то серьезное и он нуждался в помощи, а не в дополнительных проблемах. В сложившейся ситуации он не мог быть сильной половиной, опорой семьи и хотел бы, чтобы эту роль взяла на себя жена.
Даже дети сторонились отца, испуганные нездешним взглядом его глаз, а может – он смутно это подозревал, – ощущая запах его болезни, который ассоциировался у него с вонью прогорклого кулинарного жира, слишком долго хранившегося в ржавой жестянке под раковиной. Он видел, что они прятались за балюстрадой лестницы в самом ее низу, в холле, наблюдая, как он бродит по второму этажу. Энсель хотел развеять их страхи, но боялся, что выйдет из себя, пытаясь объяснить свое состояние, и сделает только хуже. Так что успокоить их он мог лишь одним способом – если пойдет на поправку. Переборет приступы боли, настолько сильной, что теряешь ориентацию в пространстве.
Он зашел в спальню дочери, решил, что фиолетовые стены слишком уж фиолетовы, и вернулся в коридор. Энсель постоял на лестничной площадке, застыв, как памятник, пока снова не услышал эти звуки. Постукивания. Потрескивания. Биение… не отдаленное, а тихое и близкое. Оно никак не было связано с болью, рокочущей в голове. Почти… как в кинотеатрах маленьких городов, где можно услышать, когда в зале вдруг наступает тишина, потрескивание пленки, бегущей через проектор. Эти звуки отвлекают от фильма, напоминают о том, что реальность, которую ты видишь на экране, нереальна, и возникает ощущение, что во всем зале только ты и осознаешь эту истину.
Энсель потряс головой, его лицо тут же перекосило от боли, и он попытался использовать эту муку, чтобы вернуть ясность мысли, избавиться от этих звуков… Этого постукивания… Биения… Оно окружало его со всех сторон.
Собаки… Пап и Герти, большие неуклюжие сенбернары… Они тоже вели себя странно рядом с ним. Рычали, словно чуяли чужака.
Анна Мария пришла позже и увидела, что муж сидит на краю супружеской кровати, обхватив голову руками.
– Ты должен поспать.
Он схватился за волосы, словно за поводья обезумевшей лошади, и с трудом подавил желание обругать жену. Что-то происходило с его шеей. Стоило ему полежать какое-то время, и надгортанник перекрывал поток воздуха, душил его, Энселю приходилось откашливаться, чтобы восстановить дыхание. Он стал бояться, что умрет во сне.
– Что мне сделать? – спросила Анна Мария от дверей, прижав ко лбу ладонь правой руки.
– Принеси воды, – с трудом произнес Энсель.
Голос свистел в воспаленном горле, жег, как вырывающийся из котла пар.
– Теплой. Раствори в ней адвил, ибупрофен… что угодно.
Анна Мария не двинулась с места. Она в тревоге смотрела на мужа:
– Тебе не становится хоть немного лучше?
Ее боязливость, обычно вызывающая желание защитить, уберечь, на этот раз привела только к вспышке ярости.
– Анна Мария, принеси мне проклятую воду, а потом уведи детей во двор или куда-нибудь еще. Только, черт подери, держи их подальше от меня!
Жена убежала в слезах.
Услышав, что семья вышла во двор, в сгущающиеся сумерки, Энсель рискнул спуститься вниз, держась одной рукой за перила. На столике рядом с раковиной, на сложенной салфетке, стоял стакан. Вода в нем была мутноватая от растворенных таблеток. Он поднял стакан к губам и, держа его обеими руками, заставил себя выпить воду – просто налил ее в рот, не оставив горлу выбора, кроме как проглотить. Часть жидкости все-таки проскочила внутрь, прежде чем все остальное выплеснулось на окно, выходящее во двор. Тяжело дыша, Энсель смотрел, как мутная вода стекает по стеклу, искажая силуэт Анны Марии. Жена стояла возле детей, качавшихся на качелях, устремив взор в темнеющее небо и скрестив на груди руки. Лишь изредка она нарушала эту позу, чтобы качнуть Хейли.
Стакан выскользнул из рук и упал в раковину. Из кухни Энсель перешел в гостиную, плюхнулся на диван и застыл как в ступоре. В его глотке что-то непомерно раздулось, ему становилось все хуже.
Энсель понимал, что должен вернуться в больницу. Анне Марии придется еще какое-то время побыть одной. Справится, если у нее не останется выбора. Может, ей даже пойдет это на пользу…
Он попытался сосредоточиться, решить, что необходимо сделать до отъезда. В гостиную вошла Герти, мягко ступая лапами. Пап следовал за ней. Пес остановился у камина, сел, тихонько зарычал, и тут же биение с новой силой ударило в уши Энселю. Он вдруг понял: звук исходит от собак.
Или нет? Энсель сполз с дивана и на четвереньках двинулся к Папу, чтобы проверить, так ли это. Герти заскулила, попятилась, но Пап остался на месте. Только рычание чуть усилилось. Энсель схватил пса за ошейник в ту самую секунду, когда тот собирался вскочить и убежать.
Брррум… брррум… брррум…
Звук раздавался внутри собак. Каким-то образом… где-то там… билось что-то…
Пап вырывался и скулил, но Энсель, крупный мужчина, которому редко приходилось пускать в ход всю свою силу, обхватил сенбернара за шею и держал крепко, потом прижался ухом к шее собаки, не обращая внимания на шерсть, которая лезла в слуховой проход.