Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Национализм

Калхун Крэйг

Шрифт:

Современные государства возникли как основные арены для народного политического участия (и в некоторых случаях — для создания демократических институтов). На самом деле именно потому, что современные государства опирались на граждан, а не на подданных культурная политика в них была сопряжена с таким насилием. Исторические империи без большого труда обеспечивали представителям различных этнических групп возможность жить рядом в мире. Внутри и вокруг столицы Османской империи — Стамбула жили и торговали друг с другом евреи, христиане и мусульмане. Но жить в мире было не слишком сложно, потому что различные группы не участвовали в общем обсуждении политических и общественных вопросов; султан совещался с представителями различных этнических групп, но не с простыми людьми. Хотя члены различных групп могли призываться в его армии, эти армии не были гражданскими, и ни о какой массовой мобилизации речи не шло. Точно так же, хотя Османская империя, как и другие империи, поддерживала мир, жизненно важный для торговли на большие расстояния, она по большому счету не заботилась о реальной экономической интеграции своих территорий. Она не меняла, к примеру, разделение труда и не осуществляла серьезных технических новаций. Поэтому большинство различных общин и народов под властью Османов продолжало заниматься своей традиционной и преимущественно локальной экономической деятельностью. Купцы в метрополии вели торговлю на большие расстояния в основном предметами роскоши. В противном случае различные страны оставались более или менее обособленным локальными экономиками. Даже в такой стране, как Британия, такое положение сохранялось до наступления промышленной революции (включая резкий рост сельскохозяйственного и ремесленного производства, непосредственно предшествовавший фабричному производству). Существовало некоторое региональное разделение труда, обусловленное различиями в богатстве полезными ископаемыми, плодородности земли и специализации местных ремесленников. Но рынками были физические места, куда местные жители приходили торговать с другими местными жителями; только относительно специализированные товары производились для национального потребления.

Развитие институтов и арен для осуществления общей политики по иронии судьбы зачастую вело к появлению идеологий, требовавших повышения однородности среди граждан. Различия, которые не имели такого значения, когда простые люди не вправе были принимать политические решения, по мере роста демократизации стали вызывать все большее беспокойство. Распространение национальных средств коммуникации — важное для демократии — также может облегчить стирание различий между гражданами. Один из ключевых вопросов современной эпохи заключается в том, насколько возможно достижение осмысленного, политически действенного публичного дискурса без такого стирания (Eley 1992; Fraser 1992). К различиям, которые обычно стремится подчинить себе националистический дискурс, относятся гендер, класс, а также область, происхождение и другие возможные основания для контрнационалистической сецессии.

Хотя националистические самоописания, как правило, придают особое значение массовому участию и межклассовому единству, национализм зачастую остается элитарным проектом, структурированным таким образом, который поддерживает или создает модели господства. И это как нельзя более применимо к тем постколониальным государствам, которые это громче всех отрицают. Как отмечает Маркакис, «антиколониальный национализм не был, как его часто представляют, массовым народным походом, движимым желанием уничтожить все, что было создано империализмом. На самом деле его сторонники были социально ограниченны, а цели — конкретны» (Markakis 1987: 70). Национализм обычно был проектом групп, связанных с колониальным государством и деловыми кругами в колониальной экономике. На самом деле национализм зачастую раньше всего возникал среди тех, кто получил образование (или имел хотя бы какой-то опыт пребывания) в имперских метрополиях. Тем не менее, поскольку антиколониальные националисты бросили вызов легитимности колониального правления на том основании, что оно не представляло местный народ (как общую категорию, а только его элиту), они смогли заложить риторические основы для более широких притязаний на политическое участие и реструктуризацию. В то же самое время социальные отношения, создаваемые элитой с представителями других слоев общества, и «модернизационные» проекты образовательных и социальных реформ, которые они проводили в «массах», зачастую вели как раз к «демассификации» простого народа. Там, где колониалисты отстаивали необходимость своей власти для поддержания мира и обеспечения экономического прогресса, местные элиты стремились создать или показать существование местной нации, соответствующей требованиям современной эпохи (Davidson 1992). При этом они предоставляли простому народу более серьезные средства мобилизации для осуществления своих собственных проектов в соперничестве с проектами изначальных националистических элит. Например, при благоприятных условиях классовые требования могли быть поддержаны националистами, когда они были направлены против колониальных или международных империалистов. После обретения независимости они становились более проблематичными.

Требования со стороны женщин зачастую были особенно проблематичными для антиколониальных националистических групп по двум причинам. Во-первых, западные колониальные державы часто кивали на «традиционное» отношение к женщинам как на свидетельство неизбежно репрессивного характера всей культурной традиции колонизированных, указывая тем самым на достоинства колониального правления как модернизации. Поднятие женского вопроса легко могло показаться антинационализмом. Во-вторых, попытки защиты «духовной сущности» нации, часто связанные с подчеркиванием национальной идентичности, находили в социальной жизни нечто внеположное по отношению к области экономики и государственного управления. Дом, семья и гендерные отношения считались особенно национальными, и попытки введения новых форм занятости для женщин и других предполагаемых «свобод» казались агрессией. Ношение хиджаба в Алжире стало сложным средоточием колониальных противоречий с Францией. Как выразился Фанон (Fanon 1965: 65), «хиджаб носили потому, что традиция требовала четкого разделения полов, но также и потому, что оккупант стремился сорвать хиджаб с Алжира». Колонизаторы представляли себя в качестве сторонников модернизации и освобождения женщин, бросая вызов хиджабу; многие алжирцы понимали это не только как нападение на привилегированное положение мужчины, но и как нападение на традиционную культуру, женскую скромность и достоинство и на сам ислам:

Господствующая администрация… описывала огромные возможности женщины, к несчастью, превращенной алжирским мужчиной в инертный, обесцененный, по сути, дегуманизированный объект. Поведение алжирцев жестко осуждалось и описывалось как средневековое и варварское… Вокруг семейной жизни алжирца оккупант нагромоздил целую кучу суждений, оценок, доводов, бородатых анекдотов и поучительных примеров, пытаясь тем самым сделать алжирца виноватым со всех сторон. (Fanon 1965: 38)

Анализ этого противоречия у Фанона, возможно, недостаточно критичен по отношению к патриархальному измерению хиджаба, включая утверждение о том, что алжирские женщины нуждались в «защите и поддержке», но он проливает свет на новую диалектику «тела и мира» (Fanon 1965: 59), проявившуюся тогда, когда свобода или «защита» и «дисциплина» женских тел стали предметом спора между алжирскими националистами и франкоязычными модернизаторами, которые были к тому же колониалистами [83] . Как отмечает Фанон, женщины, участвовавшие в освободительной борьбе, сбросили с себя хиджаб так же быстро, как и надели его во время французского господства над социальной жизнью. Но существовала «динамика хиджаба», которая не осознавалась теми, кто считал ее простым олицетворением патриархальной традиции, не замечая того, как она могла использоваться в политических целях. Это проливает свет на недавнюю борьбу во Франции по поводу ношения хиджабов школьницами-мусульманками. Независимо от качества доводов за и против секуляризма или религиозных идентичностей необходимо отметить, что государство вовсе не было нейтральным, а представляло собой действующую силу французского национализма и решало проблемы, связанные с историей колониализма и антиколониальной борьбы. Вообще, это выходит за рамки простых рассуждений о патриархальности и склонности националистических движений подтверждать маскулинные практики, укорененные в традиционных культурах (см. также: Chatterjee 1994).

83

О схожих проблемах в контексте того же международного движения «негритюда», хотя и со значительно менее критичным взглядом на гендер и патриархальность см.: Cesaire (1955).

Даже вне этих специфических контекстов национализмы были в большинстве своем мужскими идеологиями, не просто в том смысле, что мужчины были бóльшими националистами, чем женщины, а скорее в том, что национальная сила также часто определялась как международное могущество и военная мощь; мужчины считались потенциальными мучениками, а женщины — их матерями. Именно в своем содержании — милитаризм и патриархальная традиционная культура — национализмы были особенно сексистскими. Формально обращение националистов к равнозначности индивидуальных членов нации позволяла женщинам притязать на более широкие права, что и происходило во многих странах мира, причем не только на Западе. Но националистическая риторика также придавала особое значение производству потомства, рассуждениям о будущем нации в воспроизводстве или росте ее населения. Это одна из причин того, почему изнасилование было настолько распространенным преступлением среди сербских националистов, обесчещивавших тех, кого они желали изгнать с территории, на которую они притязали в Боснии. Этот гетеросексизм также связывает национализм с подавлением гомосексуальности и со сведением секса к средству зачатия детей — во имя нации.

«Модернизационный» потенциал национализма заключается также в том, что он содействует развитию индивидуализма (который может, хотя и не обязательно должен быть связан с представлением о том, что индивиды являются носителями прав), даже если он может подавлять сильные индивидуальные различия. Так, индийский национализм, к примеру, пытался создать исторический нарратив индийского единства, но считал самих индивидов непосредственно индийцами, а не представителями различных языковых или региональных групп, каст и т. д. [84]

84

Как показывает Чаттерджи (Chatterjee 1994), термин джати мог быть мобилизован для подчеркивания индийского или индуистского как основного «вида», в который входила личность, а не только специфические и иерархически организованные категории, связываемые с термином «каста». Каста сама по себе во многом кажется категориальной идентичностью, частью классификационной схемы, которая рассматривает индивидов дискретно. Индия, таким образом, не была такой «чуждой» западным вариантам категориальных идентичностей и индивидов, как иногда говорят. В то же время многие западные наблюдатели искажают действительные практики, когда они подходят к касте так, словно она является единственной схемой классификации, холистически интегрированной на общеиндийском уровне (они, сами того не замечая, привносят националистическое сознание). Каста должна также отсылать ко множеству местных практик и объединений, гораздо более относительных (родство) и менее четко интегрированных в надлокальную, национальную схему классификации, чем принято обычно считать. (Я признателен Ли Шлезингер за обсуждение этой идеи и возможность прочесть неопубликованные работы.)

В Китае коммунистическая идеология также была по своей сути националистической (еще сильнее, чем у Гоминьдана) и требовала прямой и неопосредованной верности каждого индивида, оспаривая независимые притязания родителей на детей (вспомним печально известные события, связанные с «культурной революцией»). Как было отмечено выше, современный исламский национализм, хотя и является «фундаменталистским» и «традиционным» по своему содержанию, во многом разделяет одну дискурсивную форму. Он действует как категориальная идентичность, которая устанавливает прямую связь между отдельным мусульманином и особой исламской нацией и уммой ислама. Отчасти это делает фундаменталистский ислам такой серьезной угрозой различным, формально более традиционным правительствам, вроде монархий стран Персидского залива. Эти арабские государства точно не являются националистическими и организованными вокруг современных идей гражданства. Кувейтом правит эмир, глава монаршего рода в кровнородственной группе, включающей меньшинство жителей подвластных ему земель и еще меньше тех, кто занят в материальном производстве или сфере услуг. И иракский баасистский национализм, и более широкий исламский национализм, провозглашенный Ираном, отталкиваются от идеи всеобщего гражданства, по крайней мере для мужчин. И тот, и другой позволяют индивидам участвовать в выборах, чего решительно не делает Кувейт. Фундаменталистский ислам и родственные национализмы предлагают идеологию, намного более близкую в этом отношении к идеологии Великой французской революции, чем обычно считают носители общих стереотипов, противопоставляющие западное Просвещение фундаменталистской религии вообще и исламскому Востоку в частности. Во всех этих случаях националистический дискурс обычно связан с требованием покорности, а не только с предложением членства. Он потенциально репрессивен по отношению ко всем, кто занимает подчиненное положение в идеально-типическом представлении о нации. Но он также способствует созданию отдельных граждан.

Капитализм и крупномасштабная социальная интеграция

Создание мировой системы государств было неразрывно связано с экспансией капитализма (Wallerstein 1974–1988). Государство не только содействовало этой экспансии, но и было ответом на нее (Anderson 1974; Kennedy 1987). И стремление к участию в глобальном рынке, и стремление к автаркии требовало сильных государств. Государства опосредовали деятельность в глобальной рыночной системе (и направляли процесс накопления капитала), даже если с самого начала этот глобальный рынок превосходил государства.

Капитализм, как утверждал Маркс (Маркс 1960), вырывал индивидов из важных общинных уз и объявлял их свободными. Конечно, свобода была иллюзорной: люди оказывались зависимыми от сил вроде глобальных рынков, действующих в очень большом масштабе и подчиняющих этих индивидов не только как членов общин. Опора на крупномасштабные категориальные идентичности вроде нации отчасти стала ответом на разворачивавшиеся события. Кроме того, этот глобальный порядок оказался подверженным повторяющимся глобальным кризисам и созданию локализованных кризисов, каждый из которых мог привести к использованию не слишком приглядного националистического дискурса и насилия во имя национального очищения. Ужасы Руанды и Бурунди были вызваны различными международными факторами, включая немыслимые колебания цен на кофе и другие товары; ужасы бывшей Югославии стали отражением не только краха коммунизма, но и экономического кризиса.

Капитализм сам по себе зависел и постоянно вел к росту распространения крупномасштабных и непрямых социальных отношений. Капитализм все время выходил за пределы локальных рынков, создавал конкурентное давление во всем мире и требовал координации постоянно растущих запасов сырья и рабочей силы — еще до того, как порождение все большего потребительского спроса стало навязчивой идеей. Нация стала внутренним рынком, другие нации стали международными конкурентами или клиентами [85] . Глобализация, вызванная капитализмом, также привела к огромной трудовой миграции. Политические и экономические факторы переплетались между собой, поскольку мигранты часто бежали от националистической борьбы, а их попадание в новую среду способствовало ксенофобской националистической реакции.

85

Хотя капитализм и был причиной такой внутренней интеграции и поддержания границ, он не навязывал себя ни в национальной форме, ни в виде какой-то определенной нации. «Расширение торгового обмена не способно объяснить создание современной нации; хотя оно показывает необходимость объединения так называемого внутреннего рынка и устранения препятствий для обращения товаров и капитала, оно ни в коей мере не объясняет, почему это объединение происходит именно на уровне нации» (Poulantzas 1980: 105–106).

Поделиться с друзьями: