Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
Врангель сделал общий поклон. До конца униженные делегаты столпились в дверях. Наконец в вагоне остались только три генерала: Врангель, Покровский и Гурдай.
— Не правда ли, тяжело? — спросил Гурдая Врангель, останавливаясь возле него.
— Тяжело, Петр Николаевич.
— Никита Севастьянович обвиняет меня в излишней жестокости, — вставил Покровский. — Представьте себе: этот висельник Кулабухов — личный его друг.
— Что же, в такие времена приходится иногда не считаться с дружбой, — мягко заметил Врангель. — Времена некоторого, я бы сказал, одичания. Вообще обстановка гражданской войны глубоко извратила общечеловеческие понятия о добре, зле, дружбе, праве, справедливости.
— Это так, но все же вы напрасно действуете методом террора, методом запугивания, — горячо возразил Гурдай.
— Чем чреват наш метод?
— Кубанцы никогда не простят вам этого.
Врангель посуровел. С его лица сразу же стерлось прежнее напускное добродушие.
— Вы слишком смелы для вашего положения, ваше превосходительство.
— Что вы этим подчеркиваете?
Гурдай стоял перед Врангелем седой, плотный, с горящими глазами.
Врангель круто повернулся, вышел и вернулся с телеграфной лентой.
— Вы — атаман отдела и попусту болтаетесь в городе, — проговорил он, передавая ему ленту. — Главнокомандующий упрекает меня за непорядки, допущенные вами в своем отделе.
— Какие непорядки?
Крупные буквы Бодо запрыгали перед генералом. Он никак не мог понять, в чем именно упрекает Врангеля телеграфная лента, в конце которой значилась фамилия Деникина.
— Жилейское восстание, поднятое каким-то Батуриным, разрастается. Это позор. Мы вынуждены перебазировать на подавление восстания регулярные части, принадлежащие фронту. Вот к чему привела демагогическая политика деятелей рады.
Покровский взял из рук Врангеля ленту, перечитал ее, пренебрежительно улыбнулся.
— Жаль, приходится отправляться на фронт, а то бы я разгромил эту банду.
— Так вот что, Никита Севастьянович, — Врангель смягчил тон, заметив растерянность генерала, — немедленно выезжай в отдел. Это дурацкое восстание может подорвать наш международный престиж. Если об этом узнают союзники, мы можем лишиться снаряжения. Кстати, вас ожидает цивильный поручик, рекомендованный Брагиным. Его фамилия Шаховцов. Кажется, он…
— Шаховцов! — воскликнул Гурдай. — Поручик Сто тринадцатого ширванского полка! Здесь? Каким образом?
— Вам разве известна эта фамилия? — спросил Врангель, уклоняясь от ответа.
— Я знаю этого поручика, — сказал Гурдай, — его в свое время рекомендовал Карташев.
— Рекомендация Карташева очень ценна.
Покровский попрощался.
— Я вас оставлю. Тороплюсь, мне очень некогда.
После ухода Покровского Гурдай ближе подступил к Врангелю.
— Я выеду, Петр Николаевич. Только прошу вас, как казака, которому тоже дороги судьбы Кубани, — не отдавайте булаву войскового атамана Покровскому. Покойный Лавр Георгиевич не доверял этому человеку. Жаль, что вам не довелось участвовать в первом походе. Вы бы знали, как далеко предвидел Корнилов… Дав слово русского офицера, Покровский его не выполнил… Он спит и во сне видит булаву.
— Хорошо, — остановил его Врангель, — я могу вас порадовать: атаманскую булаву получит совершенно неожиданный кандидат.
— Кто? — с волнением спросил Гурдай.
— Генерал Успенский.
— Успенский! — Гурдай сделал шаг назад, — Но это еще хуже Филимонова. Успенский труслив и покорен…
— Иногда эти недостатки могут превратиться в достоинства.
— Что вы сделаете с остальными арестованными? — спросил Гурдай, чтобы замять свое крайнее разочарование. — Убьете?
— Зачем! Мы просто постараемся изолировать их от политической деятельности. По-моему, их придется выслать — и немедленно выслать — за границу.
Гурдая поджидал Буревой, приведший ему коня. Генерал взялся было за луку седла, потом раздумал, и они пошли вниз по Екатерининской улице. Гурдай был рад собеседнику и, откровенно сетуя на свою судьбу, бранил Покровского и Врангеля.
Буревой опасливо слушал генерала и, изменив своей привычке, хранил глубокое молчание. Ему казалось, что генерал откровенничает неспроста, а с какой-то предательской целью хочет узнать его мысли. В предыдущую ночь по приказу Брагина было арестовано и отправлено в тюрьму шесть казаков, якобы за попустительство дезертирам. Буревой боялся ответить за Огийченко. Вслушиваясь в тихую речь генерала, он выуживал только то, что подсказывала ему хитрая казачья настороженность. Потом генерал снова заговорил об опричниках Покровского. Буревого это окончательно расстроило. Он посматривал по сторонам, выискивая, куда бы улизнуть. Но везде плотно, один к одному, стояли дома, поперечные переулки освещались и также наглухо были заперты каменными зданиями. Только когда спустились на линию пивоваренного завода Ирзы, Буревой с радостью заметил пустыри и овраг позади кирпичной стены духовного училища. Он приостановился.
— Вот что, ваше превосходительство, — сказал он, — вы трошки возле фонарика подождите, а я коней напою. Тут вроде я кран заметил, как за вами ехал.
— Я, пожалуй, подожду, — охотно согласился Гурдай, — иди.
Буревой быстро зашагал, понукая лошадей, неохотно шедших в темноту. Пройдя около сотни шагов, он огляделся, прыгнул в седло и зарысил в какую-то кривую и узкую уличку.
— Надо тикать, — бормотал он, — Москву все едино не привезешь, а конишка лишний в хозяйстве не замешает.
ГЛАВА VII
Буревой добирался к Жилейской Адыгеей и Закубаньем. Через степную полосу путь был ближе, но Буревой боялся попасть в руки донцов, которыми загарнизо-нили линейные станицы, лежавшие на главных тыловых коммуникациях. Слух об операции Врангеля — Покровского долетел до фронта. В станицы начали уходить казаки из фронтовых корпусов, действовавших на Украине и Волге. Командование Добровольческой армии боялось восстаний в тылу и, используя давнишнюю рознь между донцами и кубанцами, оттягивало на Кубань потрепанные в боях донские части, якобы для переформирования и отдыха.
Измотав лошадей по бездорожью, Буревой к вечеру на шестые сутки попал в Гунибовскую. Впервые за неделю стянув заношенное обмундирование и разувшись, беседовал с хозяином:
— Вот еду до дому, — говорил Буревой, — и по всем правилам радоваться должен, а сосет под ложечкой. Иду на станицу, как абрек в набег, лесами, балками, щелями. С двух сторон мне опасно: от зеленых — как белый, а от белых — как дезертир. Как дотянул до села Царского Дара, решил было оружие кинуть к чертовой матери, седло утопить, запрячь коней в какие-нибудь дроги и причумаковать до Жилейской. Подумал-подумал и от стыда не решился. Не было такого случая еще в станице, чтобы казак с войны в таком виде возвертался. До десятого поколения срам… А тут еще эта англи-чанская форма, ядри ее на качан. Погляжу-погляжу на себя, противно. В черкеску бы переодеться аль в бешмет. Нету: бросил боевой вьюк в станице Пашковской, на учебной седловке дотянул.
— На учебной легче, — утешил хозяин.
— Без штанов и того легче, а никто без них не ходит. Так, говоришь, Жилейскую Батурин держит?
— Держит. Спутался с городовиками, со всякой босотой. Им терять нечего, абы с кем-нибудь драться, смутьянить. А что толку? Выбьют их как пить дать, а станицу спалят. Эта самая «чига гостропузая», что Батурин поднял, опять в леса уйдет, а люди отвечай за них. Стоит ли тебе возвращаться? Как у тебя с Батуриным?
— Ни то ни се. Когда-сь дружили, как-никак, однополчане и одной с ним присяги, после поцарапались, потом разбеглись. Думается, не станет мне Павло худое делать. А там — кто его знает. На всякий случай оставлю я у тебя генеральского дареного конька. Останусь цел — сам за ним вернусь, хороший магарыч поставлю. Убьют — отцу моему отведешь. А сейчас приводить коня в станицу несподручно. Гурдай вроде на восстание выезжает, займет станицу, не отговоришься. Только куда заховать?