Над Кубанью. Книга вторая
Шрифт:
— Хочу, Ефим Саввич, — встрепенулся Егор, — Всю жизнь страдал, всю жизнь мечтал до горловины добраться, а тут усадили в кресло, дали чернильницу, что хотишь, то и делай. А выйдешь из-за стола на свежий воздух — то колеса порубят, то… видал? Вроде сегодняшнего получается… Тошно. Силы чувствую горло рвать, а мне руки сзади связали. — Мостовой приблизил к Барташу свое исхудавшее лицо, испещренное корявыми линия-ми побоев. — Правду сказать: руки свербят. Обещал я жилу голубую вырвать и на свет разглядывать, а не приходится… Ты вот кандалы тягал. Так вот и я в кандалах каких-то. С тебя их революция сняла, а меня, видать, в твое железо заковали. Не такой у меня характер, чтобы стульям дырки выдавливать.
На бледных щеках Барташа проросла жесткая седоватая щетина. Сдвинутые к переносице брови, небольшие наливы под глазами, крепкая шея, почти квадратный подбородок и на нем резкая точка — ямочка. Полные губы растрескались, покрылись легкой корочкой. Егор всматривался в эти знакомые черты, и хорошая зависть наполняла его сердце. Этот простой, невоенный человек поспевал везде и в самое нужное время. Он никогда не жаловался, а внимательно прислушивался к другим, к их горю, к их желаниям. Какая сила поддерживала в нем это неумирающее чувство чисто отеческой, но суровой заботы? Краем уха слышал Егор, что у Барташа имеется жена и, кажется, где-то вблизи, чуть ли не в Армавире, есть двое детей, будто он был не то учителем, не то типографским рабочим. Когда-то Хомутов искал по станице столетник, якобы избавляющий от тяжелой болезни — чахотки. Хомутов потихоньку уведомил, что цветок нужен Ефиму. О недуге также никому не говорил этот человек, но изредка покашливал, так что даже не было заметно, — от болезни это, а может, от курева. Вот и сейчас он, Мостовой, физически крепкий казак, несет ему горестные думы, и он слушает внимательно, сосредоточенно, очевидно вникая в каждое слово.
— Кончил? — спросил Барташ, медленно поднимая уставшие веки.
— Почти.
— Хлеб грузишь?
— Да. Сводки с курьерами гоняю в город.
— Частные амбары тронул?
— Да.
— Рано.
— Почему рано? — сердито спросил Егор.
— Когда сам замки ломаешь, рано.
— Кулаки же, барбосы.
— Все равно, — твердо сказал Барташ, — надо, чтобы сам народ поднялся против них, это им страшнее, а нам выгоднее. Для партии выгоднее, понял?
Мостовой молчал.
— Заместитель кто у тебя?
— Батурин.
— Его за себя оставляешь?
— Больше некого.
— Хорошо. Останется комиссарить Батурин. А ты собирайся.
— Куда? — отступил Егор. — Не в каземат ли?
— Ну и дубина, — Барташ похлопал его по плечу, — такого героя — в каземат… Партийный комитет посылает тебя на войну…
— Куда?
— Пока на Корнилова.
Глава Х
Лука Батурин, пользуясь погожим днем, мастерил сапетки для кукурузы из только что привезенного чернолозника. Военнопленный австриец Франц, пользуясь хорошим настроением хозяина, уверял, что в лимане, на твердом насте, им обнаружены вмятины следов — ходят кабаны. Лука искусно гнул лозины, оплетая основу из более толстых жердей вербовника.
Охотничье оружие, нарезное и гладкоствольное, было запрятано. Кабана голой рукой не возьмешь, и рассказы австрийца, вначале помаслившие старика, раздражали.
— Хватит тебе язык чесать, — буркнул Лука, — какой теперь кабан? Небось всего ветром выдуло.
Франц пробовал оправдаться. Лука оборвал его и, покряхтывая, удалился. У крыльца искоса оглянулся. Австриец сидел на куче чернолозника и сворачивал цигарку.
— Я тебе, — погрозил Лука, — лодырь.
Павло отдыхал. Он сидел в горнице на лавке, поставив под ноги низенький стульчик и прильнув щекой к потертой гармонике. Пальцы лениво перебирали лады. Он был в новой рубахе черного сатина.
Тут же, у его ног, сидела Любка. Обхватив колени руками, она вполголоса подпевала мужу.
Ой, полети, утка, Против воды прутко, Перекажи матусеньци, Шо я умру хутко [2] .Павло был сегодня особенно приветлив, и Любка, тревожно вглядываясь в его потемневшие глаза, находила в них печаль и особую притягивающую красоту. Песня, пришедшая на линию от казаков-черноморцев, была печальна и по содержанию и по мотиву. Любке не хотелось, чтобы ее любимый умирал и чтобы он пел эту сумную песню. Истосковавшись по мужу за годы войны, она всячески хотела продлить свое женское счастье. Вот он, молодой, красивый, с темно-русыми кудрями. Не в обычае молодых казаков носить прическу. Кубанский казак всегда либо бреется, либо стрижется под машинку, но Павло привез новую моду с фронта, и Любке так больше нравится.
2
Скоро (укр.)
Павло ласково глядел на жену, и в глазах ее была теплая признательная ласка.
Перекажи матусеньци, Шо я умру хутко.В хате полосами колебался солнечный свет. Где-то жужжала муха, ожившая не то от тепла, не то от приближения весны. Пол был чисто вымыт, вязанные из ветоши половики пестрели, придавая комнате праздничный вид. И половики, и занавески на вымытых окнах, и освеженные водой фикусы — все выдавало старания Любки доставить удовольствие мужу, задержать его подольше в доме.
Немного смущенная, она поглаживала мускулистую руку Павла, оголенную по локоть. ^Казачий быт до предела сократил и огрубил ласку. Коротки минуты уединения, а на людях обычно стесняются выказывать внимание. Павло сильнее растянул гармошку.
Ой, полети, галка, Ой, да полети, черна, Тай на сичь — рыбу исты, Ой, принеси, галка, Ой, принеси, черна, Вид кошевого висти.Лука незамеченно постоял у двери. Чувство, похожее на зависть, поднялось в нем. Сегодня будничный день. Лука оценил показное убранство горницы и супругов как нарушение семейного уклада.
— Праздники по-своему перевернули? — с издевкой спросил он.
Любка быстро обернулась, покраснела, попыталась встать. Павло, застегнув гармошку на ремешок, надавил ей плечо.
— Сиди.
Старик обошел комнату, шмыгая подошвами и задирая половики.
— Чего потерял, батя? — улыбнулся Павло, подмигивая Любке.
_ От хлеборобства, сынок, отвыкаешь, — задерживаясь возле, сказал старик. — Скоро, как городской кум, начнешь спрашивать отца: а сколько, мол, пирогов дает десятина, да почему, мол, просо сеешь, а не пшено.
Павло был настроен миролюбиво.
— Чего ж, батя, делать? Пахать еще рано, пшено сеять время не позволяет. А насчет хлеборобства, так я самый главный. Сам знаешь, всеми землями заведую.
— Толку мало. Своему хозяйству хотя бы десятин пятнадцать подкинул, все каким-ся голодранцам. Весна идет, семена белокорки подготовлены, а сажать некуда. Мостовой своим паем не поступится? — Старик присел, покряхтел. — Ишь на гармошке играют, песни поют, женихаются. Не казацкое это дело, Павло. Так пущай господа время проводят, а мы к таким фиглям-миглям не-привышные.
Лука поднялся, выдвинул ящик стола, затарахтел ложками.
— Вы чего ищете, батя? — подходя, спросила Любка. — Может, я знаю.
— Сиди уж, сиди, барыня. Где вам отцу пособить?
— Батя, не швыряйте так. Солонку опрокинули. — Любка принялась собирать соль. — Нехорошо, батя, ка-кая-сь ссора будет.
— Ножик тут был.
— Этот! — Любка вынула нож: — Говорила, что найду.
Лука выхватил нож, повернулся, задел Любку.
— Тише, — старик замахнулся на невестку, — всю кожу свезла.