Над кукушкиным гнездом
Шрифт:
Бог знает как долго мы так подвешены.
Потом постепенно она начинает отпускать регулятор, что еще хуже. Мертвое подвешенное состояние я переношу легче, чем сиропно-замедленное движение руки Скэнлона в противоположном углу: третьи сутки она тянется положить карту. Мои легкие всасывают плотный пластиковый воздух, словно проталкивают его через игольное ушко. Хочу пойти в уборную и чувствую, что погребен под тонной песка, который давит на мой мочевой пузырь так, что на лбу трещат искры.
Напрягаю каждый мускул, каждую косточку, чтобы подняться со стула, и тужусь до тех пор, пока не начинают дрожать руки и ноги и болеть зубы. Я жму, жму, а все, что удается, это оторваться на четверть дюйма от кожаного сиденья. Снова отваливаюсь на стул, сдаюсь и выпускаю струйку, замыкаю на левой ноге горячий соленый провод, который включает унизительную сигнализацию, сирены, мигалки. Все вопят, бегают, большие черные разбрасывают толпу налево и направо, бросаются сломя голову ко мне, размахивают ужасными пучками мокрых медных проводов, которые шипят и трещат, замыкаясь при контакте с водой.
Иногда мы все-таки получаем послабление от регулировки времени: когда находимся в тумане; тогда время ничего не значит, оно, как и все остальное, теряется в сплошной пелене. (С момента появления Макмерфи в отделении туманную машину еще не включали ни разу. Бьюсь об заклад, он ревел бы как бык, если бы напустили тумана).
Когда ничего другого не происходит, остается только бороться с туманом или регулированным временем, но сегодня что-то произошло — ничем таким нас не обрабатывали весь день, начиная с бритья. После обеда все идет как по графику. Когда заступает вторая смена, на часах четыре тридцать — как и должно быть. Большая Сестра отпускает черных и делает последний обход отделения. Вытаскивает длинную серебряную заколку из узла сине-стальных волос, снимает белую шапочку и тщательно укладывает ее в картонную коробку, где уже лежат нафталиновые шарики, затем быстрым движением руки вновь вонзает заколку в волосы.
Я вижу, как она за стеклом со всеми прощается. Передает сестре с родинкой из второй смены записку, потом руки ее тянутся к пульту управления на стальной двери, в дневной комнате со щелчком включается громкоговоритель: «До свидания, мальчики. Ведите себя хорошо.» И включает музыку, как никогда, громко. Трет внутренней стороной запястья свое окно, разговаривает с толстым парнем, только что заступившим на дежурство, на лице брезгливое выражение, — наверное, «советует» ему лучше почистить окно; и прежде чем она закрывает за собой дверь отделения, он начинает тереть стекло бумажным полотенцем.
Механизмы в стенах со свистом вздыхают, снижая обороты. До позднего вечера мы едим, принимаем душ и снова возвращаемся в дневную комнату. Старик Бластик, самый древний из овощей, держится за живот и стонет. Водяной Джордж (черные зовут его Мойдодыр) моет руки в фонтанчике для питья. Острые сидят, играют в карты, некоторые, пытаясь добиться хорошего изображения, таскают телевизор по всей комнате в поисках устойчивого луча.
Динамики в потолке все еще орут. Причем музыка идет не по радиоволнам, она записана на длинную магнитофонную ленту и передается из дежурного поста — вот почему нет помех от аппаратуры в стенах. Пленку эту мы знаем наизусть, поэтому ее никто из нас не слышит, за исключением новеньких. Так, например, Макмерфи к ней еще не привык. Банкует в очко на сигареты, а динамик как раз под карточным столиком. Кепка у Макмерфи так надвинута на глаза, что ему приходится задирать голову и скашивать глаза из-под козырька, чтобы видеть свои карты. В зубах сигарета, говорит он, стиснув зубы, как аукционщик, которого я однажды видел на распродаже скота в Даллзе.
— …хей-хей, давай, давай, — цедит он быстро высоким голосом. — Жду вас, фраера, играй или мотай. Играешь, говоришь? Так-так-так, с королем мальчик хочет играть. Как знать. Сейчас разберусь с тобой и очень плохо, дамочку для мальчика — и он прыгает через стену, вниз по дорожке, вверх в гору и все сгружает. Разберемся с тобой, Скэнлон, и пусть какой-нибудь идиот в теплице у медсестер сделает потише эту вонючую музыку! О-о-о! Эта штука играет день и ночь, Хардинг? В жизни не слышал такого страшного грохота.
Хардинг недоуменно смотрит на него:
— Какой шум вы имеете в виду, мистер Макмерфи?
— Чертово радио. Ну и ну. Как я пришел утром, оно все еще работает. И не вешай мне лапшу, будто ты его не слышишь.
Хардинг поворачивает ухо к потолку:
— Ах да, так называемая музыка. Знаете, если сосредоточиться, ее, конечно, можно услышать, но ведь можно так же услышать, как бьется сердце, если сосредоточиться. — Он, улыбаясь, смотрит на Макмерфи. — Видите ли, друг мой, это магнитофонная запись. Мы редко слушаем радио. Новости могут иметь нежелательное воздействие на психику пациентов. А эту запись мы слышим так часто, что она просто скользит вне нашего слуха, как шум водопада становится неслышным для тех, кто живет рядом. Как вы думаете, вы бы долго слышали водопад, если бы жили где-то неподалеку?
…Я до сих пор слышу шум водопада на Колумбии и всегда слышу победный клич Чарли Медвежье Брюхо, пронзающего большую чавычу, плескание рыбы в воде, смех голых детей на берегу, женщин рядом с сушилками… — еще с того, давнего времени…
— У них музыка вроде водопада? — спрашивает Макмерфи.
— Когда спим, ее выключают, — объясняет Чесвик, — но все остальное время это уж точно как водопад.
— Черта с два. Сейчас скажу вон тому черномазому, чтобы вырубил, а то получит ногой по жирному заду!
Начинает подниматься, Хардинг трогает его за руку:
— Друг мой, именно такого рода заявления дают основание считать человека агрессивным. Вам так не хочется участвовать в пари?
Макмерфи смотрит на него:
— Вот как это делается, ага. Давят на психику? Жмут?
— Вот так и делается.
Медленно садится и замечает: «Конское дерьмо».
Хардинг обводит взглядом других острых, окруживших карточный стол.
— Джентльмены, мне кажется, в нашем рыжеволосом смельчаке наблюдается весьма неожиданное ослабление его киноковбойского героизма.
Он смотрит на Макмерфи через стол и улыбается. Макмерфи кивает ему, подмигивает и слюнявит большой палец на руке.
— Да, сэр, похоже, наш старый профессор Хардинг начинает задирать нос. Пару раз выиграл и теперь строит из себя умника. Ну-ну. Вот он у нас сидит и показывает двойку, а пачка «Мальборо» говорит, что он пасует… Ба! Он играет и ставит столько же, от-лич-но, профессор, вот троечка, хочет еще, получает одну двоечку, целых пять, профессор?! Будем удваивать или не рискуем? Еще одна пачка говорит: рисковать не будем. Ну и ну, профессор отвечает тем же, это что-то значит, оч-чень плохо, еще одна дама — и профессор проваливается на экзамене…
Из динамика вырывается новая песня, в которой много ударных и еще больше аккордеона. Макмерфи смотрит на динамик и усиливает мощность своей глотки:
— …хей-хей, о'кей, следующий, черт побери, играешь или мотаешь… разберемся с тобой!..
И так — пока не выключат свет в девять тридцать.
Я бы согласился наблюдать всю ночь, как Макмерфи играет в очко: сдает, говорит, заманивает острых и разделывает их так, что они уже готовы все бросить, потом уступает одну-две партии, чтобы вернуть им уверенность, и снова втягивает. Один раз он решил сделать перекур, отвалился на спинку стула, сцепил руки на затылке и начал рассказывать: