Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
Меня определили в Стеклянный дом, который находился в трех минутах ходьбы от главного здания. Некоторые из «несгибаемых, находчивых и неунывающих» мальчиков старшего возраста ночевали где-то за милю отсюда: неплохая пробежка зимним утром, до рассвета, когда при минус сорока по Фаренгейту плевок замерзает, не долетев до земли, и хрустит под ногой, если на него наступишь. Выяснилось, что красивые спальни, которыми я любовалась в рекламном проспекте, сфотографировали в новых домах на холме. Они специально проектировались для детского общежития, в них были большие ванные комнаты с множеством маленьких раковин, и гостиная, похожая на лыжную базу: масса диванов и кресел вокруг большого очага. Наверху, по обе стороны широкого, светлого, с потолочными окнами коридора, тянулись одна за другой двухместные спальни, устланные коврами, выкрашенные в яркие цвета, с уютной встроенной мебелью; между кроватями — окно, из которого открывается красивый вид.
А мне отвели спальню в старом доме, обычном жилом доме, где на второй этаж вела узкая лестница, где в четырех маленьких комнатках обитало восемь детей. И это был не «Стеклянный дом», а «Кроличья нора» — там было темно и мрачно. Герберт и Кит, директор с директрисой, занимали квартиру на первом этаже Стеклянного дома. Я туда ни разу не заходила. Ширококостная незамужняя особа, учительница верховой езды и математики, довольствовалась обычной комнаткой чуть ли не на чердаке. Она помогла нам с мамой затащить ко мне в спальню чемодан и постельные принадлежности. Я сама несла свой драгоценный портативный магнитофон, без которого наотрез отказалась куда-либо ехать; только что вышел «Белый альбом» — надоли объяснять? Моя соседка еще не прибыла, так что я выбрала место поближе к окну; если бы знать, что в Стеклянном доме, как, спешу добавить, и в Корнише, полагалось на ночь выключать отопление, я бы такой ошибки не совершила. Умение мерзнуть приравнивается к моральным качествам — вот она, тысячелетняя чума стоицизма, от Древней Греции до Гордонстона!
Два моих платья мать повесила на плечики, зная, что они мне не скоро пригодятся, и заметила, как просторно в шкафу. Потом мы пошли обратно к машине. Мать помахала мне рукой на прощание — во всяком случае, должна была помахать, хотя я этого не помню. Помню одно: я неподвижно стояла и тупо глядела вслед машине, которая уезжала, поднимая пыль. Прошла целая вечность, прежде чем я повернулась и по дорожке мимо навеса, под которым держали корнеплоды, пошла к главному зданию.
Как раз тогда мир пошатнулся, и меня сорвало с якорей. Я пыталась продвинуть непослушное тело хоть к какому-нибудь просвету: им оказалась дверь в главное здание. Скользящая, струящаяся влага, в которую я превращалась, уже гремела у меня в ушах, когда я достигла края стремнины. Я текла по длинному коридору и меня колотило о десятки открытых шкафчиков, кукольных домиков без дверей: ни одного укромного местечка. Мне сказали, что на одном из шкафчиков будет написано мое имя: там будут лежать калоши, с меткой на стельках; там будет висеть рабочая куртка, с меткой на вороте; все по стандарту: калоши — внизу, куртка — на крючке. Волны не запирающихся шкафчиков — а я скольжу вдоль стены, и солнце, врывающееся в коридор через высокие окна, слепит глаза, и в лучах вьются, пляшут пылинки.
В длинном коридоре показалась белозубая улыбка — улыбка Чеширского кота. Высокого, с меня ростом. Улыбка изрекла: «Привет, меня зовут Холли. А тебя как?»
Пегги. Пегги. Пегги. Слово, тяжелое, будто налитое свинцом, с трудом преодолело путь от легких до языка и, найдя наконец отверстие рта, вырвалось наружу: «Пегги. Мне… мне тут не нравится».
Улыбка сделалась еще шире и подтвердила: «Да, это действительно паршивое место. Уж мне ли не знать: я тут с десяти лет». Холли закатила глаза. Потом, то ли прочитав мои мысли, то ли потому, что острый «чеширский» взгляд уловил, что тело мое вытекает из одежды и вот-вот заструится по коридору к холлу и к канализационной решетке, она сказала: «Пошли, покажу потрясное укрытие».
Моя «чеширская» подруга всю жизнь подбирала брошенных животных. Я видела, как она подзывала на улицах Манхэттена бродячих кошек, одичавших и грязных, — и вот они уже нежатся на полу в ее кухне, задрав все четыре лапы, чтобы им почесали животик, и отзываются на клички Мэйхем, Хаос и Фьоруччи. Подростком она болталась за кулисами и обжималась на задних сидениях лимузинов с рок-н-рольными мальчиками. В двадцать лет она, единственная со всего курса, в первый день занятий явилась на юридический факультет Колумбийского университета в тесно облегающем костюме леопардовой расцветки и в высоких сапогах. В тридцать лет ее рейтинг как профессионала был так высок, что ее пригласили юрисконсультом в одну из крупнейших фирм звукозаписи, и тяжелые металлисты, да не кто-нибудь, а «Фастер пуссикэт» и «Скорпионе», побросав свои жала, рассаживались за ее кухонным столом и с восторгом смаковали лазанью.
Если Холли с тобой подружится — это на всю жизнь. Ты знаешь, что есть место, куда ты всегда можешь прийти, где будешь чувствовать себя как дома. Недавно мы отметили наш сороковой день рождения шампанским и шоколадом, сидя в тепломджакузи у нее в квартире на Беверли-Хиллз. Покидая Кросс-маунтэт, она поклялась, что больше никогда не будет мерзнуть, голодать и играть в выбивалу. Могу засвидетельствовать, что ни одна пара «практичных», на низком каблуке, туфель не пятнает собой ее обширный гардероб. «Здесь, конечно, получше чем в камине», — изрекла она со своей широкой улыбкой, когда мы сдвинули бокалы с шампанским.
Камин был нашим святилищем весь тот долгий год в Кросс-маунтэт. Не прошло пяти минут, как мы познакомились, а она, готовая поделиться своим тайным убежищем, уже вела меня по коридору в библиотеку. Там в углу был старый заброшенный очаг, в котором вместо поленьев лежали подушки. Предполагалось, что это — уютное местечко для чтения. Но если заползти внутрь, поглубже, и вскарабкаться наверх, можно на высоте где-то в три фута обнаружить выступ: один ряд кирпичей — да славится он во веки веков! — был положен неровно, и, опершись о противоположную стену, там можно стоять почти во весь рост. В холодную погоду мы с Холли по два часа торчали в этом камине — а все думали, будто мы участвуем в «играх на свежем воздухе», от которых не могли избавить ни град, ни снег, ни слякоть, ни дождь [216] .
216
Мой школьный табель это подтверждает: «С некоторой неохотой участвуя в общих развлечениях, Пегги все же пристрастилась к волейболу. — Пол».
Вот бы так начинался мой некролог: «С некоторой неохотой участвуя в общих развлечениях, мисс Сэлинджер…».
В тот первый раз мы болтали в камине, пока мое тело не обрело прежнюю, твердую форму. К тому времени, как прозвенел звонок к обеду, я уже могла без опасности для жизни пройти валким, пихающимся коридором, полным ребятни, спешащей в столовую. Холли помогла мне разобраться в схеме, согласно которой ребята рассаживались. Мы ели «семьями» по шесть человек. Учитель сидел во главе стола, а дежурный — в конце: всю неделю он должен был приносить блюда с кухни, как это делается в семьях, а потом убирать со стола. Остальные четверо детей размещались между дежурным и учителем, по двое с каждой стороны. За столом, как и в большинстве спальных корпусов, были собраны разнополые и разновозрастные дети, опять же в подражание семье. Состав «семей» каждую неделю менялся.
Соседка по комнате нашла меня после обеда. Это было нетрудно, потому что я была единственной новенькой в выпускном классе. К Стеклянному дому мы направились вместе. Сразу было можно догадаться, что эта девочка не принадлежит к «крутым» ребятам; она слушала какой-то никому не ведомый альбом под названием «Шеклфордс Синг»; зато была ужасно добрая, душа нараспашку — я тут же поняла, что с соседкой мне повезло.
Через пару недель я разобралась, что к чему. Я вычислила, что надо записываться на работы по дому: накрывать на стол, подметать в холле, выполнять всякие другие задания по уборке помещений — все, что угодно, только бы не вставать на заре и не бежать в хлев. Уроки проходили гладко, друзей я заводила легко. Дружелюбие и великодушие тамошних детей до сих пор меня изумляют. Мы, восьмиклассницы, «маленькие женщины», по собственной инициативе несколько часов в день проводили с девочками восьми-девяти лет, заменяя им маму: этим детям так нужна была материнская ласка, что мы забывали, насколько и нам она требуется тоже. Мы вставали среди ночи и гладили по головке плачущую, тоскующую по дому малышку, которую разбудил дурной сон, или обнимали в холле торжествующую — девчонку, которая только что научилась сидеть на лошади и должна была кому-то об этом рассказать. Больше всего меня удивляло, что никто в нашем классе не дразнился и не злобствовал, как это часто бывает среди детей. За целый год я заметила лишь три случая недоброго отношения. Каждый раз жертву изводили из-за какого-то внешнего недостатка. Один мальчишка назвал мою соседку по комнате «Паршой», и это было жестоко: она страдала каким-то легким кожным заболеванием типа экземы. Я пригрозила, что пробью его башкой стенку, если он повторит это еще раз. Черную девочку по фамилии Вагнер, у которой была пышная грудь, для нас, глупых белых детишек, просто необъятная, называли «Вагнер-Сиси»; и, наконец, прозвище «Три с четвертью» прицепили мальчику с вихляющей походкой — не знаю, был ли дефект органическим или нервным. Тем троим было обидно, ясное дело, и все же это необычно, когда восемьдесят детей от четвертого до восьмого класса живут рядом двадцать четыре часа в сутки и так мало друг друга изводят. Думаю, там подобрались исключительно хорошие ребята. Ко мне, во всяком случае, они относились хорошо.
Еще одна странная вещь, непохожая на то, что было в моей прежней школе: ребята в Кросс-маунтэт на удивление мало внимания уделяли сексу. Может быть, подсознательно боялись инцеста: ведь мы все жили одним домом, заменяли друг другу семью? Не знаю. Те немногие, кто завел пару, походили на образцово-показательную белую англо-саксонско-протестантскую супружескую чету средних лет, вроде тех, которые изображаются в каталогах Орвиса: они мирно гуляли по дорожкам, взявшись за руки; иногда клевали друг друга в щечку, желая спокойной ночи, да и то если ходили вместе год или два; иногда в знак взаимной симпатии бросались снежками. В Хановерской средней школе пары сходились и расходились каждый месяц, мы без конца устраивали или обсуждали танцульки и вечеринки — а здесь, в Кросс-маунтэт, мы, прыткие ребята, которые лунными ночами вылезали через окно погулять, могли себе позволить лишь то, что у нас называлось «покурить вдвоем». Тот, у кого была сигарета, предлагал мальчику или девочке, которые ей или ему «нравились», обмен дымом «рот в рот»: курильщик выдыхал дым вам в рот, касаясь губ, а вы этот дым вдыхали. Было здорово. Но если бы кто-то за этот год дошел до чего-то более существенного, я бы прознала, уж поверьте.
И говорили мы о тех, кто нам «нравится», совсем, совсем по-другому, не так, как в прошлом году или в последующие годы моего отрочества. Не о том мы говорили, насколько далеко зашли или собираемся зайти, и не сплетничали о том, кто с кем ходит. Наши разговоры скорее походили на чинную беседу о мужьях и детях: такие веду я сейчас, в сорок лет, с другими мамашами на детской площадке. «Как Уилл: я слышала, он сегодня забил два гола? Интересно, сможете ли вы на следующий год пойти в одну и ту же школу?» И так далее. Странно [217] .
217
Не уверена, что такая ранняя зрелость свидетельствовала о хорошем здоровье, но могу точно сказать, что, имея в виду общий уровень недоедания и скверного ухода, нам чертовски повезло, что это не осложнялось сексом. На следующий год я убедилась, что разрывы часто сопровождались полным упадком сил и заканчивались пребыванием в лечебнице Маклинз. Когда твой друг или подруга заключают в себе всю твою семью, когда они целуют тебя на ночь, а утром садятся с тобой завтракать, привязанность превращается в настоящий симбиоз. В Кросс-маунтэт страсти двенадцатилетних подростков пресекались в корне, и все отношения мирно приходили к размеренному быту супружеских пар средних лет.