Наоборот
Шрифт:
В книге "Слова Бога", где он толковал Писание и старался замутить самые прозрачные места; и в другой книге, "Человек"; в брошюре "День Господа", написанной библейским стилем, прерывистым и темным, он представал эдаким мстительным, гордым, желчным апостолом или дьяконом, достигшем мистической эпилепсии, чем-то вроде де Мэстра, если бы у того был талант; сварливым и жестоким сектантом.
Только, думал дез Эссэнт, это болезненное бесстыдство часто прикрывает изобретательные шалости казуиста; с еще большей нетерпимостью, чем Озанам, он решительно отвергал все, не принадлежащее к его клану, провозглашал самые ошеломляющие аксиомы, утверждал с обезоруживающей авторитетностью, что "геология повернулась к Моисею", что естественная история, химия — вообще современная наука — научно обосновала Библию; на каждой странице речь шла о единственной истине, о сверхчеловеческом знании Церкви; все было усеяно опаснейшими афоризмами, яростными проклятиями, обильно изблеванными Элло на искусство последнего века.
К этому странному сочетанию примешивалась любовь к набожной мягкости; переводы книги "Видения" Анжеле де Фолиньо (беспримерно жидкой глупости) и избранных произведений Яна Рэйсбрука Удивительного — мистика XIII века, чья проза представляла невнятный, но притягательный сплав мрачной экзальтации, ласкающих излияний, терпких порывов.
Все высокомерие жреца извергалось из абракадабрического предисловия Элло к этой книге. Как замечает автор, о "сверхъестественных явлениях можно лишь пролепетать", и, действительно, он лепетал, заявляя, что "священный сумрак, где Рэйсбрук раскрывает свои орлиные крылья, — это его океан, его добыча, его слава, и четыре стороны света были бы для него слишком узкой одеждой".
Как бы то ни было, дез Эссэнта привлекала неуравновешенная, но тонкая личность Элло, и, хотя не произошло сплава ловкого психолога и набожного педанта, сами сотрясения, сама бессвязность составляли его оригинальность.
Кроме него, наскреблась группка писателей, работавших на знаменной линии клерикального лагеря. Они не принадлежали к ядру армии, были, собственно говоря, эстрадными борцами Религии, остерегавшейся талантливых людей вроде Вейо, Элло, потому что они не казались в достаточной степени раболепными и пошлыми; в сущности, клерикалам хватало солдат, которые совершенно не размышляли, слепых воинов, посредственности, о которой Элло говорил с яростью человека, испытавшего их иго; католицизм постарался также отодвинуть от своих газеток одного из сторонников, злого памфлетиста, обладателя отчаянного и изысканного, задиристого и жестокого стиля — Леона Блуа и, как чумного и грязного, выбросил за двери своих издательств другого писателя, который, однако, надорвал горло, прославляя его — Барбэ д'Орвилли.
Правда, он был слишком компрометирующим, слишком непокорным; прочие, в общем-то, склоняли голову под выговором и возвращались в строй; а он был бедовым мальчишкой, не признанным партией; он буквально гонялся за девками и совершенно расхристанными приводил их в Храм. Понадобилось все бесконечное презрение католицизма к таланту, чтобы по всем правилам не отлучить от Церкви и не поставить вне закона этого чудного служителя; под предлогом прославления учителей он бил стекла часовни, жонглировал святыми дароносцами, исполнял вокруг скинии непристойные танцы.
Две книги Барбэ д'Орвилли особенно разжигали дез Эссэнта: "Женатый священник" и "Дьяволицы" (другие, скажем, "Заколдованная", "Шевалье де Туш", "Старая любовница" являлись более уравновешенными и сложными, но к ним был он равнодушен; дез Эссента интересовали только болезненные произведения, начиненные и разъедаемые лихорадкой.{36}
Барон д'Орвилли постоянно лавировал между двух, в конце концов соединившихся ям католической религии: мистицизмом и садизмом).
Дез Эссэнт листал их и думал, что Барбэ утратил всякую осторожность, отпустил поводья лошади, помчался во всю прыть по дорогам и доскакал до самых крайних пределов.
Таинственный ужас средневековья витал над неправдоподобной книгой "Женатый священник"; магия смешивалась с религией, волшебство с молитвой и, более безжалостный, более дикий, чем Дьявол, Бог первородного греха беспрерывно мучил невинную Калликст, свою проклятую, клеймя ее лоб красным крестом, подобно тому, как раньше заставлял одного из ангелов отмечать дома неверных, которых хотел убить.
Задуманные натощак монахом, попавшим во власть лихорадки, эти сцены были написаны обладателем прихотливого стиля, беспокойного воображения; к несчастью, среди его испорченных созданий (Коппелии, гальванизированные Гофманом) некоторые, например Неель де Неу, казались задуманными в минуту изнеможения, следующую после кризиса; и они фальшивили в ансамбле мрачного безумия, куда вносили невольный комизм, исходящий от внешности цинкового человечка, трубача в мягких сапогах, что стоит на цоколе часов.
После мистических крайностей у писателя наступил период затишья; потом произошло новое грехопадение.
Вера в то, что человек — буриданов осел, существо, мечущееся между двух одинаково мощных сил, попеременно победителей и побежденных его души; и что человеческая жизнь — лишь борьба между небом и адом; вера в два противоположных существа — Христа и Дьявола — неизбежно должна была породить внутренние противоречия, когда душа, возбужденная нескончаемой борьбой, распаленная обещаниями и угрозами, в конце концов сдается и проституирует себя той из двух сил, чьи домогательства оказались более настойчивыми.
В "Женатом священнике" Барбэ восхвалял Христа, поскольку его искушения имели успех; в "Дьяволицах" автор уступил Дьяволу, прославляя его; и тогда прорезался садизм — незаконное дитя католицизма, все формы которого тот преследовал на протяжении веков заклинаниями и кострами.
Ведь это столь любопытное и столь плохо определенное явление не может возникнуть в душе неверующего; оно проявляется не только в разнузданности плоти, раздраженной кровавыми насилиями: в таком случае это было бы лишь отклонением детородного инстинкта, частным случаем сатириаза, достигшего крайней степени зрелости; прежде всего садизм заключается в кощунстве, в моральном мятеже, в духовном дебоше, в совершенно идеальном, совершенно христианском извращении. Он кроется еще в радости, умеренной страхом, радости, аналогичной нехорошему удовлетворению детей; они не слушаются, играя в нехорошие игры только потому, что родители строго это запретили.
Действительно, если бы не было святотатства, садизму незачем было бы существовать; с другой стороны, святотатство, проистекающее из самого существования религии, может быть умышленно и надлежащим образом осуществлено только верующим, так как человек не испытывал бы никакого удовольствия профанировать безразличную или неведомую ему веру.
Следовательно, сила садизма, его привлекательность кроется исключительно в запретном наслаждении расточать Дьяволу хвалы и молитвы, предназначенные Богу; она заключается в несоблюдении католических заповедей, в противоположных поступках; дабы больше осрамить Христа, свершают грехи, строже всего им осужденные: осквернение культа и плотскую оргию.
В сущности, преступление, которому маркиз де Сад завещал свое имя, столь же старо, как и Церковь; оно свирепствовало в ХVIII веке, сопровождаемое, чтобы не заходить дальше (обычный феномен атавизма) нечестивостями средневекового шабаша.
Стоило лишь дез Эссэнту перелистать "Malleus maleficorum", страшный кодекс Якоба Шпренгера, позволивший Церкви уничтожать на костре тысячи некромантов и колдунов, как он узнавал в шабаше все непристойности, все кощунства садизма. Кроме бесконечных сцен, дорогих Лукавому ночей, попеременно посвященных дозволенным и недозволенным совокуплениям, ночей, окровавленных животностью случки, он находил пародию на процессии, постоянные оскорбления и угрозы в адрес Бога, преданность его Сопернику, когда проклиная хлеб и вино, справляли Черную мессу на спине стоящей на четвереньках женщины, чей голый и постоянно оскверняемый круп служил алтарем, а присутствующие издевательски причащались черной просфорой, в тесто которой было впечатано изображение козла.{37}